— как и у всякого человека анализирующего, ранимого, страдающего. Олег Иванович еще до Зархи пытался донести — тщетно, что Достоевский — это такая фигура, которая не терпит неправдивого, нечестного к ней отношения. Вся мука у Додина и Борисова была — понять смысл, потому что у Достоевского такая параболическая фраза, но зато, говорит Лев Абрамович, «каких мощных кантилен достигал Борисов». Происходил процесс сладостного погружения в слово Достоевского.
«Мне, — рассказывает Додин, — оставалось лишь слушать свою интуицию, свое „надсознание“, в чем-то сходиться, а в чем-то решительно расходиться и складывать, анализировать то, в чем мы были едины. Мы занимались, возможно, самым трудным, самым приятным и важным, что есть в этой жизни: постигали себя, подсказывали друг другу дорогу».
Олег Иванович, вспоминая первые недели совместной работы, говорил о том, что у обоих сразу возникло ощущение контакта. «Он, — записывал Борисов, — мог подолгу сидеть и молчать, а я в этот момент — его разглядывать. Потом наступала его очередь разглядывать меня — у меня что-то не выходило, я хотел сосредоточиться, но чувствовал на себе его взгляд». Лев Абрамович говорил, что для начала важно определить характер, уровень культуры, степень сообразительности, реакцию того, с кем работаешь. На первых репетициях они этим и занялись. Борисов понял, что не будет диктовки, крика с вылетанием гланд: «Это уже поставлено, понимаете: поста-вле-но! — и не вздумайте ничего менять!» Не будет заранее готового замысла, в котором только и нужно, что расположить, «упаковать» артиста, что характерно для работы «режиссеров-упаковщиков». Можно будет чего-то не уметь (забытое состояние!), чему-то учиться и, главное, не нужно ничего доказывать. «Ни мне, — говорил Олег Иванович, — ни ему. Будут отношения учителя и ученика (да, ученика способного!). Причем неожиданно эти функции могут зеркально поменяться — ему не будет стыдно слушать меня. Вообще, умению слушать, вслушиваться мне еще нужно учиться. При этом и он не боится быть назойливым, иногда монотонным, неярким — словом, не таким, каким чаще всего рисуют режиссера, — диктатором, словоблудом, с шилом в одном месте… Мы оба истосковались по такой литературе и такой работе. И заперлись ото всех, по-моему, надолго».
Лев Додин знал, что пишет «на Борисова», и верил, что если он испытывает какое-то чувство, то его обязательно испытает, разделит с ним «артист такого масштаба, как Олег Иванович». «Я, — говорит Додин, — знал его искусство, знал уже немного как человека (пожалуй, самое важное знание в работе над таким сверхчеловеком, как Достоевский), но все-таки о глубинных его, поддонных возможностях не подозревал. Как и он сам — открывал в себе все новые тайники. „Я — богатый, я самый богатый! — признавался Олег Иванович. — И это богатство уже никто не отнимет: ни в этой жизни, ни в следующей“. Примерно так же себя чувствовал я, все более поражаясь тому результату, который у нас получался». Когда Додин делал инсценировку, ничто, по признанию режиссера, не сковывало, не останавливало его воображение.
Репетировали — мучительно, сладостно — «для себя», о результате не помышляли — он представлялся далеким и неопределенным. Шел процесс, увлекательный, захватывающий, когда каждое мгновение испытываешь полную готовность к работе, без оглядки на состояние. В это время Борисов сделал для себя очень ценное открытие: надо отсечь все наслоения многолетнего опыта — и чистым предстать перед этим материалом. Когда являешься во всеоружии и уповаешь на мастерство, тут и поджидает неудача. Один только опыт не вывезет, понимал Олег Иванович, нужны иные средства.
Но легко сказать: «сделал открытие». На практике невероятно трудно отринуть опыт, «обезоружить» себя перед лицом великой литературы. «Я, — вспоминал Борисов, — пытался разобраться, в чем секрет этой маленькой повести, или, как определил сам автор, фантастического рассказа, почему он так волнует? Что за волшебство заключено в нем? И понял: история, поведанная в нем, — общечеловеческая. Двое: Он и Она. Ростовщик и юное существо, готовое пуститься во все тяжкие — продаться, заложить себя как вещь — только бы не умереть с голоду. Оба, оказавшись в драматических обстоятельствах жизни, не выдерживают. Какое же все это имеет отношение к нам, людям космического века, с нашими проблемами? Оказывается, имеет, и еще какое! Только открыв свое сердце боли, постигаешь меру страдания тех людей. Достоевский оставляет надежду ценой мук и терзаний вырваться из порочного круга — пусть трагически поздно и без шансов на облегчение собственной участи.
Когда сам начинаешь с нуля, не зная, с какого конца подступиться, — совсем другое дело: появляется потребность пробиться к глубинам. Я стал читать все, что так или иначе связано с Достоевским. Собралась целая библиотека. Я почувствовал настоящий филологический азарт, вкус к старым книгам — от них исходит особый, ни с чем несравнимый аромат. Вскоре я уже утопал в обилии информации, но все казалось мало, мало, нужно прочитать еще и это, и вот это: ведь где-то должна блеснуть истина, покуда неведомая мне, недостижимая. Бывает, прочитаешь десяток книг — но вдруг какая-то одна, будто бы малозначительная деталь, штрих откроет перед тобой такое пространство, так пронзит сознание!»
В «Кроткой» Борисов был поставлен в необычные сценические условия. Ни на секунду не покидал сцену, все время на глазах у зрителя, к тому же должен пребывать сразу в двух временных измерениях — в прошлом и настоящем.
Артист пытался соотнести с сегодняшним днем психологическую версию того, что случается с красиво рассуждающим, но ложно чувствующим человеком. Что происходит, когда он оказывается в двусмысленной роли избавителя от порока и в то же время мучительно переживает трагизм одиночества и ущемленности. И почему жертвой его характера (кроме него самого) становится чистейшая и неопытная душа. Парадокс любви по Достоевскому: трагический исход, хотя могло быть иначе, должно быть иначе, потому что оба страстно желали, чтобы было иначе. Это горестная история человека, убежденного в своей порядочности и потому требующего сочувствия к себе и ко всем страждущим. Великая и страшная правда о том, как день за днем теряешь единственно близкое существо.
«Помогает техника, — говорил Борисов, — куда от нее денешься… Не самоценная — только как основа, фундамент. Существует процесс проживания спектакля от начала и до конца. По единожды выстроенному каркасу здесь, сейчас заново переживаешь каждый шаг, каждый поступок. И всякий раз — обновленная задача, чуть сдвигаются, обостряются, уточняются акценты. Для Достоевского актеру требуется особое состояние.
Достоевский необыкновенно труден для организма вообще. Как передать внутреннюю незащищенность, уязвимость, ранимость этих людей? Нужно особым образом настроиться, быть готовым в любой миг обнажиться. Как такое достигается, по-моему, никто толком не знает. И еще — нужна каждодневная работа. Тогда спектакль надолго останется живым».