— Болван! — крикнула она восторженно.
— У Николая Григорьича Вахвахова, — торжественно вещал геральдик, — на именинах сынка не то еще было! Князенька Кипиани, тифлисский предводитель, из зоологического сада привел зебру и воль-ти-жи-ти-ровал…
— Довольно! — орал Мстиславский, но разгулявшееся дворянство не унималось. Гимназистка на столе плясала уже русскую, бородатый мелодически свистал, прочие хлопали в великодержавном экстазе. Остромов подхватил Ирину на руки и кружил, распугивая стариков. Наконец гимназистка спрыгнула на руки нежному юноше, который покачнулся, но устоял.
— Вуаля! — крикнула она.
— Снято! — восторженно заорал Мстиславский.
— Не снято, — флегматично заметил оператор.
— Что значит не снято? — в негодовании уставился на него Мстиславский.
— Свету мало, дубль нужен, — кратко объяснил монгольский странник.
— Ты же замерял!
— Солнце за тучку зашло, — пояснил оператор, указывая в окно.
— Где я тебе реквизит возьму, саботажник! — выказывая знакомство с новой лексикой, завыл режиссер. Остромов тихо улыбался: выгорело. Он знал, что тридцать человек не наедятся выставленной закуской, да и сам не возражал получить два обеда вместо одного.
— Купим, — пожал плечами оператор.
— Вычту! У всех вычту! — топал ногами Мстиславский. — У тебя лично вычту всю икру!
— Вычитай, — спокойно согласился оператор. — А только я брак гнать не стану.
— Черти, поганцы, — ругался Мстиславский. — Второй раз они так не сработают!
— Лучше сработаем! — крикнула гимназистка.
— Еще, еще дубль! — орала молодежь.
— Ле-ден-цов! — ревел бородатый.
Мстиславский побушевал еще с полчаса, но вынужден был раскошелиться. Реквизитора отослали за новой порцией икры, колбасы и прогорклых котлет. Оператор, пользуясь паузой, доснимал крупные планы орущих и кусающихся для последующего монтажа аттракционов. Во внутреннем дворе дризенского особняка блевал водопроводчик Смирнов, чей организм не принял аристократической закуски. Прочие, не занятые в досъемках, жадно перекуривали у входа, надеясь успокоить только растревоженный аппетит.
— И рыбки поесть не успел, — говорил степенный, похожий на попа старик, дымивший «Ледой».
— Ничего, — утешала его бонна. — Сейчас второй дубль…
Все с наслаждением оперировали новыми терминами, ощущая причастность к синематографу.
Ирина, жмурясь на солнце, курила в стороне. Остромов сидел у ее ног прямо на ступеньках особняка, рядом со смущенным львом, которому кто-то из молодежи уже сунул папиросу в зубы.
— Вы, вероятно, считаете меня Бог знает кем, — сказала она Остромову.
— Если бы я смел… если бы я мог кем-то считать вас, — проговорил он в той же страдальчески-тягучей манере. — Иногда мужчина собой не владеет, и после этого легко, конечно, назвать его чудовищем, но…
— Ах, оставьте, — сказала она кокетливо. — Ведь мы артисты.
— Вы — может быть, но я…
— Так знайте: актрисе и не такое случается делать на сцене.
Любопытно, подумал Остромов.
— Вы, может быть, только играли, но я… — сказал он мрачно.
— Ну, это уж меня не касается.
— Разумеется, — он поднял глаза и посмотрел на нее с горьким укором. — Вас, рожденных в седьмом эоне, не касается ничто. Вы проходите среди людей, как лунный луч по саду. И вам дела нет до тех, кого он коснется.
— Красиво говорите, — усмехнулась Ирина. — Это из Пшибышевского, кажется?
— Ваш Пшибышевский дурак, — сказал Остромов и встал.
— Ну что вы, не обижайтесь. Я не скрываю, что в какой-то миг сама была захвачена… — Она наклонила голову.
— Не играйте со мной, — протянул Остромов, — вы не знаете, чем это может для меня кончиться…
— Но я, может быть, именно хочу узнать!
— Ладно, — сказал он буднично и этим выиграл окончательно. — Пойдемте, котлеты привезли.
Второй дубль прошел не в пример тише, смиренней, и Мстиславскому пришлось куда громче орать на массовку, требуя, чтобы больше было свинства. Еда, хотя бы и столь разнородная, возымела действие: Остромов чувствовал, что несколько даже опьянел от нее. Кидаться котлетами больше не хотелось, белорыбицу наконец можно было распробовать, и когда Мстиславский вовсе уж озверевшим козлетоном завопил: «Жрите, черт бы вас драл!» — розовый юноша так мастерски залепил в него котлетой, что публика зааплодировала. Одна из ассистенток прыснула, и это до того взбесило режиссера, что он вбежал в кадр и принялся пихать котлеты юноше за шиворот: почему-то именно эта сцена, попавшая в окончательный монтаж, до сих пор производит сильное впечатление на зрителя, ради профессиональных нужд смотрящего «Месть трущоб» в фильмохранилище. Первый дубль — о предвидение Остромова! — оказался и в самом деле частично запорчен, и для потомства сохранился именно этот, до поры спокойный. Странные люди сонно жуют и без охоты дерутся, потом через кадр наискось летит котлета, маленький квадратный человечек вбегает ниоткуда и принимается дубасить студента, после чего все хохочут, обнимаются и принимаются петь. Увы, пленка не сохранила нам звуков песни, хотя странные люди, разомлевшие от еды, смеха и чувства подспудного родства, исполняли, приобнявшись, «Коробейников» — которым неожиданно для себя подпел и Мстиславский. Вот только от этого эпизода чем-то и веет, а остальное, воля ваша, смотреть неловко — словно человек с умом и зачатками таланта силой заставляет себя делать хуже, еще хуже, как можно топорней — в надежде, что хоть это попадет в резонанс с эпохой; но эпоха совершенно выразилась в единственном эпизоде, которого не выдумал бы никакой драмодел Саврасов. Итак, слева направо: Пестерева — крайняя, в шали, с ней еще увидимся; ее приобнимает широко известный в будущем хирург, тогда скромный юноша Цыганов. Другой юноша, нежный, что предлагал сморкаться в скатерти, — прославленный впоследствии переводчик с древних языков Мелетинский, благополучно переживший террор и блокаду, в сорок седьмом предусмотрительно бежавший в Алма-Ату и открывший там великий эпос «Базы-Корпеш»; согласно догадке Мелетинского, нацию делают две эпических поэмы — о войне и о странствии, — и одна без другой невозможна. Так он вычислил дополнительный том «Базы-Корпеш», считавшийся утраченным. На вопрос одного из своих студентов, где же русские «Илиада» и «Одиссея», он ответил, что, значит, русские не нация — каковой ответ в 1947 году стоил бы ему свободы, но, к счастью, на дворе уже был 1973, и через год академик стал недосягаем для земных властей. Бородатый и тщедушный, с репризой про клубнику со сливками, прославились совместными детскими книгами «Как летает самолет», «Чудо-вещество» и «Приключения в молекуле». Бородатого, чья философская проза чудом уцелела в блокаду и была опубликована издательством имени Чехова в 1965 году, через 27 лет после ареста и смерти автора, звали Тихоном Семагиным, а тщедушного, убитого в 1943 году, — Борисом Вяткиным. Красавица, похожая на развратную, а в этом кадре просто сонную гимназистку — изобретательница нескольких препаратов тетрациклиновой группы Емельянова, впоследствии жена советского беллетриста Белова (Столпнера). Высокий брюнет-идиот, впоследствии основатель советской уринотерапии, — Константин Батугин (1900, Петербург — 1935, Омск); бонна — Семенова, известная в конце тридцатых доносчица, погибшая в блокаду; пергаментный геральдик — Георгий Базанов (1855–1931), справа от него известный в Ленинграде двадцатых годов налетчик и убийца Краб, настоящая фамилия — Сухов, убит в 1928 году при задержании, на досуге любил посещать кинематограф и сниматься; старик в левом углу — Николай Аверьянов, космист-самоучка (1843–1929), завещавший все свои сочинения, внутренние органы и скелет науке в лице Ленинградского университета (сочинения научной ценности не представляли и были утилизированы, а печень долго еще показывали как пример удивительного здоровья — знал бы Аверьянов, что наибольшую ценность в его наследстве, включавшем двенадцать томов труда «Обоснование Вселенной», оказалась именно она). Остромов с Ириной Варвариной, актрисой (1895–1967) стоят в центре, переглядываясь; он несколько размыт силою собственной воли, ибо не любил оставлять где попало слишком четких отпечатков. Словом, полным-полна коробушка.
Отчего эта коробушка полтора века поется с таким упоением? Видимо, оттого, что при всей скудости прочего — например, пейзажа или вариантов грядущего, — содержимое каждого отдельного российского кадра все-таки так пестро, население так перемешано, да и внутри каждого персонажа в равных пропорциях наличествует все, от зверства до подвижничества, часто неотличимых; оттого, что гордиться в коробушке больше нечем, кроме страшного разнообразия и густой наполненности, особенно если учесть, как тесно внутри, как низок потолок; и, может быть, оттого-то провести с русским человеком час так интересно, а два так скучно.