Он ходит к Демьяну, вообще втирается помаленьку. Производит впечатление. Соловьев заметил мне на нашей редколлегии: «Обаятельный человек! Очень интересный».
— Еще бы! — заметил я. — Как его любил Иосиф Гессен. Ведь был присяжным критиком «Речи»3.
Соловьеву это, очевидно, не было известно.
Чуковский отвратителен лестью и ложью. Если бы был менее льстив, его можно терпеть. Но как только раскусишь его — он становится невыносим. Хвалил мне в глаза мою статью, которую не читал. Да и на кой ему черт читать мои статьи?
Заходил я как-то к Пиксанову4. В разговоре о современной литературе я обнаружил, что он ничего не читает и не знает. Не читал Артема Веселого, Бабеля, Олешу. Не знает Багрицкого. Поразительно — до того чужда им современность. А ведь втираются, говорят левые слова. Левые из левых.
Когда я получил «Новый мир» — Воронский был недоволен. Когда я реформировал журнал и из маленького и паршивенького сделал большой — он вскипел негодованием. Он запретил Казину печататься в «Новом мире»5. Возбуждал он против журнала и других писателей. Тогда он стоял во главе «Красной нови». — Я рассердился и написал ему письмо, в котором упрекал в мещанском отношении к литературе. Литература — не частные хозяйства собственников. Будем вместе делать общее дело. Он ничего не ответил. Отсюда — его как будто нелюбовь ко мне. Он не высказывает открыто, но искусно, тонко, незаметно — делает свое дело. Это я иногда чувствую. Где-то рождаются какие-то слухи, возникает недоброжелательство. Кто-то что-то сказал, — и не знаешь, откуда это. Замошкин6 рассказывает: пили где-то в компании, и Багрицкий, подвыпив, заявил: «Нет у Полонского врага больше, чем Воронский». А в то время мы были «друзьями». — Возможно, что и история с Горбовым — от него7.
Когда Т<роцкий> прислал в «Новый мир» статью, статья должна была пойти в январской книге, Воронский позвонил Степанову-Скворцову. Я был в кабинете. Воронский стал пугать старика: у меня, говорит, есть статья, ее не пропускают. Откажитесь и вы. Степанов-Скворцов, хитро мне подмигивая, ответил ему: «Ничего, Саша, не беспокойся, спасибо. Что у тебя не прошло — может пройти у нас. Ведь знаешь, — звезда от звезды…» и т. д. Воронский еще что-то говорил ему, отговаривал печатать. Старик не сдался. Повесив трубку, сказал:
— Беспокоится Саша. Не советует печатать. Ну, да ничего, напечатаем8.
В нем < Воронском > говорила ревность.
Во время его пятилетнего юбилея — он был еще в силе9. Попутчики, которых он собрал, которых кормил, которых расхваливал, хотели видеть в нем силу, которая победит. Они поэтому ставили ставку на него. Когда собирались подписи под адресом, — Ив. Евдокимов бегал из редакции в редакцию, от писателя к писателю, — уговаривал, принуждал, советовал. Подписи были собраны. Юбилей был отпразднован. Юбилейный комитет, которым руководили друзья Воронского, сделал все, что мог. Меня упросили быть председателем на чествовании. Но когда вскоре после чествования Воронский полетел вниз, когда они увидели, что их «лошадь» — вовсе не фаворит и к старту не придет и он, его друзья стали от него уходить пачками, стали продавать его распивочно и навынос10. И один из первых — Евдокимов. Дальше Вс. Иванов, Леонов и прочие. Одна Сейфуллина осталась верна: но и то потому, что почти что перестала писать.
15/III-31. Заседание государственной закупочной комиссии11. Приобретает картины Богородского12 с его выставки. Предлагается лучшая из его работ: изображает трех женщин, несущих на голове кувшины с вином. Картина хороша: и остроумная композиция, <и> хорошие краски. Есть содержание. Рядом с этой картиной небольшой этюд, изображающий двух женщин, несущих корзины с навозом. Этюд — слабей. Я предлагаю первую. Трифонов (или Трофимов?), зав. Музеем Красной Армии13, предлагает этюд. Просим мотивировать.
— Видите ли, — говорит он, — я не знаю, какое значение сейчас имеет в Италии виноделие и вообще какую роль играет вино у итальянских трудящихся. У нас вино также не играет большой роли. Так что эта тематика нам далека. Навоз же нам ближе. Он ближе к советской тематике.
Походит на анекдот.
Иосиф Уткин, пролетарский поэт, подбривает себе брови. Этакий херувим: похож на парикмахерскую куклу. Обижается, когда выражают сомнение в пролетарском естестве его поэзии. Ту же операцию с бровями проделывает Иван Макаров — крестьянский писатель14. И «перевалец» Лев Нитобург15. Заботятся о красоте. Мелочь — но ведь говорит о внутренней гнильце.
18/III-31. Павел Радимов в музее, около Рембрандта (подмигивает мне глазом и кивает головой в сторону картин): «Люблю гениальных стариков, которые не умели писать»*.
Тут и «гениальничание», и невежество, и эдакая разнузданная скифская самовлюбленность. Он, Радимов, умеет писать! Это та самая черта, которая проявилась в Никандрове: «Гоголь? Не читал, не слышал».
Невежество и беспечность наших художников и беллетристов поразительны. Они ничем не интересуются. Если что знают, то понаслышке. Книг не читают. Полагаются на «нутро». Убеждены, что это и есть та «кривая», которая их вывезет. В этом смысле теории Воронского о «вдохновении», об уме, который надо заставить замолчать в искусстве, — вредны. Да и просто неумны. Противнее всего претенциозность невежд и самоучек. Здесь и то и другое. А в итоге — море никчемных вещей. Они умирают, едва появившись на свет. Но так как критика наша страдает всеми недостатками писателей, и даже в большем масштабе, то дрянь цветет, процветает, размножается, культивируется. Сейчас даже такие заштамповавшиеся в безграмотности критики, как Ермилов, кричат на всех углах: «Наша критика ничего не понимает! Мы безграмотны». То есть он вместо «мы» говорит «они», то есть критики, — но всякий понимает, что это лирика. Да и прием стареет: «держите вора». — Но всякому известно, что он самый воришка и есть.
Они все пишут о «вдохновеньи»: когда осенит вдохновенье — пишу хорошо. Когда нет «вдохновенья» — не пишется. А ведь надо думать, что происходит все наоборот: именно потому и ощущается «вдохновенье», что пишется «хорошо». А почему пишется «хорошо»? Тут много причин: и то, что материал знаком, любимый материал, внутренне близкий, «свой». — При работе над «чужим» материалом — не может быть «удачи», внутреннего удовольствия, сознания хорошо идущей работы. Это комплекс ощущений сознаваемой «удачи» и есть то, что называется «вдохновеньем». — Оно не «причина» удачных достижений, не «источник» их, а спутник. Есть «удачи» — они и ощущаются как «вдохновенье».
Маяковский ходил гигантскими шагами. Всегда очень быстро, точно отмахивая расстояния. «Версты улиц взмахами шагов мну». Ему трудно было ходить по тротуару: люди сторонились и смотрели на него боязливо. Он часто поэтому шагал по мостовой. Обдумывая что-то, бормоча строки, с папиросой, висящей в углу рта, — он шел, как трактор. Его голова. Он на целую голову был выше толпы. Перед ним сторонились, давали дорогу, отступали в сторону. Он шагал, ничего не замечая.
20/III, st1:metricconverter productid="31 г" w:st="on" 31 г /st1:metricconverter . В «Печати и революции» в заметке о «Климе Самгине» М. Полякова неодобрительно отозвалась об этом романе. Горький прислал мне холодное письмо. Без «дорогой», — даже полностью имени и отчества не выписал. Просто «В. П.». Писал, что рецензент не понимает, что я зря пропускаю такие рецензии, — словом, рецензия его задела. Но он тут же пишет, что цену себе знает и нисколько не обижен. Подписал также холодно: «А. Пешков». Самолюбие у него, очевидно, уязвлено. В статейке в книге «Как мы пишем» он целый абзац посвящает «рецензентам», к мнениям которых он будто бы равнодушен. «Рецензии никогда и никак не влияли», — пишет он. И тут же, не называя меня, бросает упрек редакторам, которые «невнимательно» читают эти рецензии. Ох, злющий старик!
Я хотел опубликовать письма Горького к Брюсову. Просил его о разрешении. Он мне ответил, что против того, чтобы опубликовывались письма живых людей. «Вот погодите, умру — тогда печатайте, сколько хотите»16.. Откуда это в нем нежелание видеть свои письма опубликованными до смерти? Правду ли он пишет своим корреспондентам? Не лжет ли он в них, как Лука в «На дне»?
Горький пишет писем множество — особенно молодым писателям, открывает в них бездну всяких талантов, сыплет комплиментами, — но упорно не хочет, чтобы эти молодые, открытые им таланты поведали миру о горьковских похвалах. Когда Вс. Иванов, получивши от Горького письмо, полное похвал, тиснул это письмо в газете — уж очень хвалебное, — Горький запротестовал в печати17.