Этим объяснялась способность Исидора называть ряды цифр от начала к концу и наоборот — от конца к началу. «Фотографическая» природа памяти делала понятными и его необычные попытки забыть эти цифры.
Чагин боролся не с содержанием, а с изображением.
Однажды я застал его в гримерке стоящим у жестяного короба. Этот короб использовался фокусниками для мнимого сжигания купюр. Из-за спины Чагина к потолку поднималась струйка дыма. Все данные ему в этот вечер задания он внимательно просматривал и потом сжигал.
Как ни странно, этот способ оказался действенным. Зримое уничтожение листов бумаги стирало их содержание из памяти мнемониста.
Это решило часть проблем Исидора: со временем он перестал путать разные задания. Но, вспоминая слёзы Чагина, я понимал, что он стремился к чему-то большему.
Конечной его целью было не забывание — забвение.
* * *
В этом направлении и развивались его с профессором Спицыным поиски. Профессор научно назвал это сменой субъекта воспоминания.
Спицын умел выразиться красиво. Когда он был в ударе, я не понимал и половины из того, что он произносил.
В интересах исследования профессор посещал большинство выступлений Чагина. Садился в последнем ряду, чтобы видеть весь зал, и обращался в зрение и слух. Что-то записывал в блокнот, что-то жирно подчеркивал.
Нередко после выступлений мы вместе ужинали. Спицын делился с нами своими наблюдениями, и чем больше он пил, тем изощреннее становились его объяснения. Фраза о субъекте воспоминания следовала обычно в конце ужина и была венцом непростой речи ученого.
Исидор рассказывал мне, что одно время Спицын был гоним. Именно тогда возникает его повышенный интерес к алкоголю. Когда мы с профессором познакомились, гонения уже были позади, но пагубная привычка нет-нет да и давала о себе знать.
Спицын не возил нас на рыбалку, не склонял к вырезанию масок и вообще был мало похож на Николая Петровича. Его внеслужебные интересы лежали в сфере куда более рафинированной. Это был театральный Ленинград.
Время от времени Спицын приглашал нас в драматические театры. При этом я не помню, чтобы он когда-нибудь покупал билеты. Всякий раз профессором предъявлялись контрамарки: его знакомства в театральном мире были безграничны.
Однажды я спросил его, каким образом ему удалось познакомиться со столькими знаменитостями.
— Сам не знаю, — засмеялся Спицын. — Что-то они во мне, видимо, находят.
Профессор скромничал.
Может быть, слегка кокетничал.
К тому времени он, собственно, и сам стал знаменитостью. В том была немалая заслуга Исидора, поскольку профессора прославили прежде всего работы о его, Чагина, памяти.
Но дело было, конечно, не только в Исидоре, да и Спицын занимался не только памятью. Уже в те годы он стал известен как психотерапевт и — не побоюсь этого слова — психоаналитик, пусть даже тогда это называлось несколько иначе.
Неудивительно, что популярность его ширилась прежде всего в театральной среде. Предпочтя позднее театр эстраде, я убедился, что психотерапевт требуется многим актерам.
Сегодня ты — лев, завтра — мышь. То ты Шен Те, то Шуи Та. Возникает вопрос: какая психика это выдержит?
Отвечаю: никакая.
Ей, психике, требуется починка. Именно этим занимался в Ленинграде профессор Спицын.
Забегая вперед, скажу, что своей театральной карьерой я обязан именно ему. Спицын поговорил обо мне с одним из своих влиятельных пациентов. Выразив убеждение, что я — человек одаренный, посоветовал меня прослушать.
— Талантище! — воскликнул тот после нашей встречи.
Повторял это, представляя меня в разных театральных местах. Талантище! Скромно опуская глаза, я молчал. С подобной оценкой не принято соглашаться. И уж тем более — ее оспаривать.
Жизнь моя круто изменилась. В конечном счете я сыграл те роли, о которых мечтал, но до сих пор слышу все произнесенные мной «Кушать подано». Их эхо никак не уляжется оттого, что было навеки заряжено силой моего отчаяния.
Безо всякого преувеличения, Спицын сыграл в моей судьбе решающую роль. И вовсе не только тем, что заставил обратить на меня внимание. Беседы с ним объяснили мне суть театра. Долгое время я говорил его фразами — с журналистами, поклонниками, в конце концов — с самим собой.
Слова Спицына я потом встречал и у других авторов. Но тут ведь важно не кто сказал, а что и как. Говоря по-спицынски, субъект высказывания не значим. Одним из таких субъектов был я. Многие находили, что мои (пусть и не мной придуманные) суждения справедливы, особенно — о Чехове.
Чехов писал так, как будто до него не было драматургии.
Я оглядываю зал.
Как всем вам, должно быть, известно (ничего им не известно), в драматургии есть два неизменных закона: сильный конфликт и сильные герои, способные довести этот конфликт до развязки.
У Чехова нет ни того, ни другого. Его герои говорят, что нужно ехать в Москву, что нужно работать, — и ничего в их жизни не меняется. Делаю мхатовскую паузу. Звук лопнувшей струны.
Конфликт у Чехова — не внутри пьесы. Он — над ней. Это конфликт между тем, как сложилась жизнь, и тем, как мечталось. Его герои — безвольные, бесполезные, а мы смотрим на них — и плачем.
Как сложилась жизнь.
И как мечталось.
На «Дяде Ване» Исидор плакал — будучи дядей Ваней, я видел это со сцены. Кого он оплакивал?
Я переиграл всех сколько-нибудь значимых чеховских героев. Благодаря этим ролям я, собственно, и достиг признания и зрительских слез.
Тайной моей мечтой было увидеть слёзы Спицына, но я их не увидел. Остается лишь надеяться, что это были невидимые миру слёзы — почему, собственно, нет? Бывают ведь и такие.
Увлечение театром для Спицына не было случайностью. В каком-то смысле оно лежало в одном русле с его основными занятиями.
Работу актера над ролью профессор рассматривал как превращение ОН в Я. Смену (я все-таки выучил это словосочетание) субъекта действия. Когда только приближаешься к пьесе, это — ОН. А уж как войдешь в нее, то понятно, что — Я.
ОН и Я. На этой загадочной паре строилась борьба с памятью Исидора.
Спицын заметил, что граница между ОН и Я у Чагина условна. Как-то очень уж легко она преодолевалась — особенно по утрам, когда сознание было еще не окрепшим. На зыбкой грани бодрствования и сна Чагин следил за стрелками будильника — и с удовлетворением отмечал, что они не двигаются.
Вставал, умывался и завтракал. Ел обычно яичницу с сыром (летом — с помидорами) и запивал крепко заваренным чаем. Спускался на Пушкинскую улицу, выходил на Невский и шел по солнечной стороне. Ощущая спиной робкое северное солнце, радовался резкости и