сказал я, как бы охвачен удивлением.
Как бы всё еще не понимая, что происходит.
Галина растерялась.
Выдержав паузу, я сказал довольно строго:
— Галя, в чем дело?
— Просто я… Просто она…
— Может быть, поужинаем? — предложил Исидор.
Галина сконфуженно кивнула, и мы отправились в ресторан.
Художественным чутьем я понимал, что зрелищу не хватает жизни.
— Ты бы свою подругу приобнял, что ли, — шепнул я на ходу Исидору.
Он поднял на меня свои печальные глаза, и я пояснил:
— Не верю!
Выход, придуманный Чагиным, тронул меня своей элегантностью: сняв пиджак, он набросил его на плечи Марины. В 1972 году это был очень популярный жест. Так сказать, род объятий.
Мы провели в Ялте три по-своему незабываемых дня. Купались в море, поднимались на Ай-Петри и пили массандровские вина на открытых террасах. Три дня у Исидора была своя девушка, и всюду она ходила в его пиджаке. Кроме, пожалуй, пляжа.
Расставаясь на ночь, пары исчезали в соседних номерах. Марина, правда, потом уходила к себе.
Вернувшись в Ленинград, я поинтересовался тем, как развлекал ее Исидор.
— Он пересказывал мне меню, — грустно ответила Марина. — В прямом порядке и в обратном.
Это меня не удивило.
— Видимо, других материалов в номере не было.
Внимательный взгляд Марины. Она пыталась понять, насколько я серьезен.
— Ну почему же? Были еще правила пожарной безопасности.
Да, как я мог забыть? Но меню, конечно, интереснее.
Эту поездку Марина мне почему-то не простила.
Чувство наше как-то незаметно увяло. Испарилось.
Так бывает.
* * *
К этому времени относится увлечение Чагина немецким.
Для выступлений в Театре эстрады знание немецкого языка, прямо скажу, не требовалось. Узнав, что Исидор взялся за его изучение, я удивился. Спросил:
— Зачем тебе немецкий?
— Надо же чем-то занять голову. Может, это выбьет из нее колонки цифр?
— Но почему именно немецкий?
— Я учил его в университете.
Исидор взялся за дело со всей серьезностью. Чем бы он ни занимался, он делал это со всей серьезностью.
Уроки Чагину давал некто Василий Никанорович, школьный учитель на пенсии. Имя его было, может быть, не самым немецким, но в остальном Василий Никанорович был типичным немцем. На занятия в Театр эстрады он приходил минута в минуту. В застегнутом на все пуговицы костюме и при галстуке.
И в костюме, и в самом Василии Никаноровиче было нечто музейное — то, что обычно обозначают «хорошо сохранился». Что более не подлежит старению и плавно переходит в вечность.
Сам Василий Никанорович называл себя полезным ископаемым. Откопал его для Исидора профессор Спицын, который учился у него еще в школьные годы.
Учитель немецкого был и в самом деле находкой. Чем-то вроде древнего манускрипта, который интересен уже тем, что древний. А ведь он был еще и прекрасным преподавателем. Знающим, строгим, может быть, даже — безжалостным.
— Василий Никанорович — добрейший человек, — говорил о нем Спицын. — Но, ради всего святого, почему он судит о людях по неправильным глаголам?
Справедливости ради: Василий Никанорович не ограничивался только ими. Значимы для него были отделяемые и неотделяемые приставки, склонение существительных и прилагательных, но особенно — положение глагола в придаточном предложении.
Если глагол не уходил на последнюю позицию, Василий Никанорович становился неумолим. С несвойственным ему металлом в голосе он бросал:
— Ausländerdeutsch![1]
Занятия шли в репетиционной, и в этом была своя логика. Основным методом Василия Никаноровича было повторение. В его присутствии Чагин репетировал, так сказать, немецкий язык.
Однажды мы со Спицыным ждали Исидора у репетиционной. Дверь была приоткрыта, и мы, сами того не желая, прослушали часть урока.
Это было жестко. Ausländerdeutsch звучало, как метроном. Малейшие попытки Исидора найти логическое обоснование правилу тут же пресекались.
— Изучение языка — это дело практики, а не теории. И не стоит искать логику в языке.
— А что стоит делать? — спросил Исидор.
— Учить, молодой человек. Только и всего. Немецкая пословица гласит: Der dümmste Bauer hat die dicksten Kartoffeln.[2] Есть случаи, когда не надо умствовать. Только запоминать.
Только запоминать. Хороший это был совет Исидору. Спицын легонько толкнул меня в бок.
— Смотрите, как получается, — прошептал он. — Чтобы запоминать — не надо умствовать…
— И что из этого следует?
— Не знаю… Может быть, чтобы не запоминать — умствовать? Это наводит меня на кое-какие размышления.
Забегая вперед, скажу, что эти размышления оказались не бесплодны. Правда, плоды их появились не сразу.
Пока же польза занятий Исидора с Василием Никаноровичем проявлялась в успешном изучении немецкого — включая пословицы. Народная мудрость германцев сопровождала на уроках все мыслимые и немыслимые ситуации.
И не только на уроках.
Однажды, когда Исидор после занятий угощал нас коньяком, учитель произнес самую неожиданную свою пословицу. Как человек, непривычный к спиртному, Никанорович быстро опьянел. Хихикнув, он проинформировал нас, что Nach dem Essen muss man rauchen oder eine Frau gebrauchen.[3]
На следующий день извинялся. Смущенно и несколько патетически.
Чагин занимался немецким пять лет — до самой смерти Василия Никаноровича, пришедшей к нему во сне. Она стала подтверждением одной из любимых поговорок учителя: сон смерти не помеха.
Ее он произносил исключительно по-русски. Может быть, в немецком и нет такой. Логично предположить, что там, где всё происходит строго в отведенное время, сон смерти, конечно же, помеха.
На похоронах Василия Никаноровича было неожиданно много людей — всё его ученики. Они говорили о преданности учителя своему предмету.
На вопрос, что бы он взял с собой в космос, Никанорович будто бы ответил: лютеровскую Библию и Немецко-русский словарь Павловского.
Разумеется, особо отмечали его слабость к пословицам и поговоркам. Приводили многочисленные примеры того, как, произнесенные во благовремении, изречения Василия Никаноровича послужили руководством к действию. Они охватывали все сферы жизни. Или почти все: никто из выступавших, судя по всему, не знал, что следует делать после еды.
Что ж, есть вещи, к которым приходят опытным путем.
* * *
А теперь расскажу о сестрах-близнецах Барковских — Тине и Дине.
Данные им при рождении имена ясно вычерчивали их жизненный путь. Отцом и матерью он прокладывался так последовательно, что был, казалось, известен им изначально. Может быть, идея родить близнецов возникла у них еще до зачатия?
Или во время — через созерцание парных предметов, как то: перчатки, ботинки, сережки, лыжи? Да-да, и лыжи — я знаю случаи, когда страсть вспыхивала прямо на лыжне.
Какие впечатления заставляют видеть жизнь как воплощенное удвоение?
Рифмы жизни ощущают многие, но рифма — не удвоение. Рифма — это переход к новому с памятью о старом.