Я беру щипцы и подхватываю ими круассан.
— Ой… — выдыхает Андрей, когда первый круассан оказывается в пакете. — Как стыдно-то… — добавляет, когда в пакете оказывается второй.
— Тортик? — спрашиваю я, завязывая пакет с десятком круассанов.
— Да, — Андрей выходит вперед тележки и ведет меня к нужным полкам. — «Тирамису», — он показывает пальцем на торт в пластиковом каркасе, — говорят, очень вкусный.
— А вы, кажется, неплохо знаете этот магазин, — говорю я, разгребая в тележке место для торта.
— Это дорогой магазин, — отвечает Андрей, — но не обязательно, что в нем все дорого. Приходишь в дешевый, а там, оказывается, продукты еще дороже. Это они специально так сделали, чтобы людей обманывать.
Когда он произносит слово «они», его лицо меняется — глаза сужаются, а подбородок выступает вперед. Я отворачиваюсь, чтоб не видеть его. Я не хочу идти к нему домой. Может, мне стоит заплатить за продукты, отдать их ему и уйти? Но тогда не будет текста. Я потратила на этого человека почти два часа — час дороги и сорок минут в магазине. Я должна окупить свое время.
Кассовый аппарат пикает, пропуская продукты. Они едут на ленте сплошным потоком. С другой стороны Андрей собирает их в тележку.
— И два пакета, — говорю я кассиру.
— Я взял сумки, — останавливает он кассира, вынимая из кармана две большие холщевые сумки.
— Три тысячи семьсот восемьдесят два рубля, — объявляет цену кассир.
Делаю горячий выдох. Лейбин мне дал только три тысячи. Я злюсь на себя за то, что не рассчитала количество покупок и мне придется потратить из своих денег. И я решаю, придя в редакцию, при первой же возможности забрать у Лейбина свои семьсот восемьдесят два рубля. Поэтому впервые в жизни я беру из рук кассира чек и бросаю его в сумку.
Я поворачиваюсь в сторону Андрея и вижу, что он уже отошел от кассы и сосредоточенно выкладывает продукты из тележки на стол. Стою и смотрю на него. Сейчас мне кажется, что единственный человек, по вине которого я нахожусь здесь, — это Лейбин. Я сама выбрала тему, сама предложила ее главному редактору, но он мог бы меня остановить. И если бы не этот чек — материальное свидетельство потраченного, я бы взяла с Лейбина больше.
Надеваю на лицо улыбку и иду к Андрею. Он не обращает на меня внимания — раскладывает продукты по сумкам. Кажется, он делает это по какой-то собственной схеме. Упаковки и пакеты компактно встраиваются друг в друга, как конструктор.
— Надо же, — говорю я, — как вы аккуратно все уложили…
— Это у меня от мамы, — отвечает он. — У нее талант укладывать продукты в сумки. В молодости она умела это делать.
Андрей, взявшись за ручки сумок, на секунду зажмуривается, словно собирается поднять штангу. Его щеки кроваво краснеют. Он делает рывок и снимает сумки со стола. Но в миг между зажмуриванием и рывком я успеваю разглядеть на его лице выражение, которое меня пугает, и я снова говорю себе: «Не ходи к ним».
15:00
За тот час, что мы провели в магазине, хлопья сыплющегося снега разбухли. Кажется, снежинки, едва достигая в полете расстояния, с которого становятся различимы крыши самых высоких домов, сбиваются в кучу — от страха перед этим большим серым городом.
Мы выходим к светофору. Его красный глаз, залепленный снегом, только загорелся. Машины проезжают, разбрызгивая грязное месиво. Только деревья стоят чистые и тяжелые.
— Вы прочли много книг, — говорю я, — вы могли бы описать эту погоду?
— В свое время я написал двести рассказов, — говорит он. — Но сейчас мне не до лирики. Я так устал, жизнь так меня потрепала, мне не до Тургенева и не до Фета. Вы думаете, что это красиво. А для деревьев такой снег — вредно.
— Я думаю о контрасте — белое и грязь.
Андрей не отвечает. Пристально смотрит в красный глаз светофора. Я думаю, что, наверное, ему тяжело. Я смотрю на его руки без перчаток — красные, они мертвой хваткой вцепились в ручки сумок. Я перевожу взгляд на «Тирамису» — из его сладкой поверхности торчит фигурка шоколадной звезды. Я держу торт на вытянутых руках, и снежинки липнут к нему, как будто посыпая его хлопьями взбитых сливок, но им не пробиться сквозь пластиковый каркас.
Мы переходим дорогу. Идем по жидкому снегу в сторону многоэтажек. Андрей приостанавливается.
— Кучка буржуев, — говорит он, сузив глаза. — Им глубоко наплевать на будущее планеты, — он брезгливо поджимает губы. — Они… они в погоне за баснословными прибылями обрубили уже сук, на котором мы все сидим. Планета сейчас проживает свои последние деньки, — со вздохом облегчения говорит он и несет сумки дальше.
Я отстаю и смотрю ему в спину. Нет, ему совсем не тяжело нести эти сумки. И, кажется, это совсем не тот человек, которого я встретила у входа в супермаркет.
В подъезде пахнет мышами. Едем в темном тесном лифте. Я стою в углу. Андрей с сумками занимает все пространство.
— Я душу дьяволу не продавал, — произносит он сильным голосом.
— Что значит — продать душу дьяволу? — слабым голосом спрашиваю я.
— Это значит, идти с теми, кто сейчас у власти, — он снова щурится. — А я об этом даже думать не хочу. Дело даже не в том, что я не хочу этого делать, а в том, что я не смог бы этого сделать. Это настолько омерзительно… — он скукоживает лицо, и кажется, сейчас плюнет от омерзения. — Настолько отвратительно, что я не смог бы…
Мы выходим из лифта. Он толкает дверь советско-коричневого цвета. Мы оказываемся в общем коридоре, в дальнем конце которого роится мышиная темнота.
Андрей опускает сумки на пол и возится ключом в замочной скважине железной двери. Перед дверью стоит пыльное инвалидное кресло. Мне хочется прыгнуть в него и умчаться вниз по лестнице. «Эй, — говорю я себе, — ты же была в разных местах, где надо было бояться. А тут не страшно. Это просто бедные люди, которым нужна помощь. Каждый день социальные работники совершают такие же маршруты. Тут нечего бояться».
Дверь открывается. Заходим.
Коридор. На серых обоях висит репродукция «Летний залив», но не он бросается мне в глаза, а черно-белый портрет Ленина на стене. Он вырван из какого-то старого журнала. Его контуры, кажется, въелись в стену. Сбоку — антресоли, на которые заткнуты кучи пакетов. Я заглядываю в комнату. Там красный ковер на стене, разложенный диван. Оттуда, где я стою, не видно окон, но, кажется, они в этом доме задернуты плотными шторами, и из комнат ползет туман пыли, бедности и сгустков воздуха, которые образовываются только в закупоренных пространствах. В нос входит тонкий сладковатый запах, я почувствовала его с самого порога. Такой запах, который, пробравшись сквозь тонкие дырочки носа, попадает в гортань, расширяется, обволакивает тебя, заполняет и встраивается в твои клетки.
Со стороны кухни приходит старик. Его широкие квадратные плечи в красной фланелевой рубашке занимают весь узкий проход. Он бросает в меня быстрый взгляд. Меня пугает контраст его белоснежных коротких волос и ярко-голубых молодых глаз.
— Здрасьти… — говорю я, стараясь выдавить из голоса позитив.
Старик не отвечает. Они с сыном обмениваются взглядами. Я опускаю глаза на свои угги. Под ними натекли две лужицы.
— Что, снег идет, да? — недовольно спрашивает старик.
— Ага, — радостно соглашаюсь я, думая, что вопрос обращен ко мне. Но старик смотрит на сына.
— Довольно убористый, — говорит Андрей и спохватывается, — ой, раздевайтесь, раздевайтесь. Сейчас я за вами поухаживаю, — подхватывает он мою дубленку. — Ой, как же вы легко одеты!
— Разве? — чуть ли не заискивающе улыбаюсь я.
— Легко-легко, — говорит он. — А я вам и тапочки подготовил. Мы вас ждали.
Он наклоняется и снимает с полки длинные войлочные тапки. Я не хочу их надевать, но надеваю.
— Проходите в кухню, — говорит Андрей.
Я не хочу туда идти, но, обменявшись с Лениным настороженным взглядом, иду.
— Садитесь. Здесь удобней, здесь мягко, — Андрей показывает на табуретку, к сиденью которой резинкой прикреплена светло-коричневая подушка.
Сажусь. За моей спиной — еще один портрет Ленина. Он небольшой, напечатан на глянцевой бумаге. Ленин в черном фраке, с бледным лицом висит рядом с фото советских мужчины и женщины. На пиджаке мужчины — медаль. Я узнаю в нем старика, выходившего в коридор. Над ними — черно-желтое радио, которое, кажется, молчало лет двадцать. Сбоку — двухъярусные полки, они задернуты ситцевыми тряпками, натянутыми на резинках. Сверху стоит маленький ламповый телевизор с экраном, накрытым кумачовым лоскутом. На лоскуте — белый отпечаток профиля Ленина. Справа от меня — старая, заскребанная до чистоты газовая плита. Над ней — проржавленная сушка для посуды с прутьями, покрытыми бледным, почти диетическим жиром. Сверху на нее закинуты маленькие алюминиевые кастрюльки. Рядом на столешнице — трехлитровые баллоны с водой, в которых жидкость — застойная и такая же мутная, как тюль на двери, ведущей на балкон.