— Тогда Иисус? Утешенье во Христе?
— Какое еще утешенье? Я герцогиня, Карман, и принцесса, а то и королева. Во Христе править невозможно. Ты совсем ебанулся? Да Христа же всякий раз придется из комнаты выводить. Первая же твоя война или смертная казнь — и за непрощение тебе пиздец. Иисус хотя бы пальцем погрозит, если кулак не покажет, а попробуй сделай вид, что не заметил.
— Он в своем прощенье безграничен, — сказал я. — Так где-то говорится.
— Там же говорится, что нам тоже полагается. Но я в это не верю. Я так и не простила отца за то, что он маму убил. И никогда не прощу. Я не верю, Карман. Нет там никакого утешенья — и любви там тоже нет. Не верю.
— Я тоже, госпожа моя. Стало быть, Иисуса к бесам. Эдмунд наверняка тебя полюбит, как только вы сблизитесь и ему выпадет случай прикончить твоего супруга. Любви нужно место для роста, как розе.
Или опухоли.
— Он вполне страстен, хотя с той первой ночью в башне не сравнится.
— А ты познакомила его со своими… гм-гм — особыми вкусами?
— Это не покорит его сердца.
— Глупости, солнышко, такому подлецу, как Эдмунд, все к лицу — наверняка он спит и видит, как его шлепает по попе такая прекрасная дама, как ты. Быть может, он изголодался, только робеет попросить.
— По-моему, другая остановила его глаз. Мне кажется, ему приглянулась моя сестра.
«Нет, другая остановила глаз его отца… в самую зеницу вообще-то», — подумал я, но вслух поостерегся.
— Быть может, я помогу тебе разрешить этот конфликт, дынька. — С этими словами я вытащил из кошелька красный и синий пузырьки. Объяснил, что один — для сна, похожего на смерть, а второй — для более неизбывного отдыха. При этом не выпускал из пальцев и кисет, в котором еще лежал последний ведьмин дождевик.
Истратить ли его на Гонерилью? Околдовать, чтобы влюбилась в собственного мужа? Олбани ее, конечно же, простит. Он у нас благороден, пусть сам из благородных. Так Регане достанется мерзавец Эдмунд, раздор между сестрами уладится, Эдмунду понравится быть герцогом Корнуоллским и графом Глостерским одновременно, и все будет хорошо. Конечно, еще остались нерешенные задачи — высадка французов, Лир в темнице и один пригожий шут, чья судьба вилами по воде писана…
— Дынька, — молвил я. — Может, вы с Реганой и поймете друг друга. Если, к примеру, ее усыпить до тех пор, пока ее армия не выполнит свой долг, выступив против Франции. Быть может, милосердие…
Но больше я ничего не успел сказать — в покои вошел ублюдок Эдмунд.
— Это что такое? — молвил он.
— А стучать, блядь, кто будет? — рек я. — Ни манер, ни породы. — Раз я и сам теперь был полупородист, можно было б решить, что моя неприязнь к ублюдку как-то пригаснет. Но нет, как ни странно.
— Стража. Бросить этого червя в темницу, пока я не найду времени с ним разобраться.
Вошли четыре стражника — не замковые. Погонялись за мной несколько кругов по светлице, пока я не запутался в своих халдейских штанинах. Бегать они не давали — должно быть, шили эти порты на кого-то еще меньше меня. Руки мне завели за спину и выволокли из покоев. Покидая светлицу спиной вперед, я успел крикнуть:
— Гонерилья!
Принцесса подняла руки, и стражи остановились.
— Тебя любили, — сказал я.
— О, уберите его отсюда и хорошенько побейте, — сказала Гонерилья.
— Она шутит, — молвил я. — Госпожа пошутила.
Явление двадцать третье
Глубоко в темнице
— А, мой дурашка, и ты тут?[324] — молвил Лир, когда стража втащила меня в темницу. — Сюда его — и уберите руки.
Старик выглядел крепче, живее, сообразительней. Опять вот всеми командует. Только приказ его закончился кашлем, а приступ вылился каплями крови в седую бороду. Харчок поднес ему мех с водой и подержал, пока старик пьет.
— Нам его побить сначала надо, — ответил один стражник. — А потом можешь себе забирать, когда мы его исполосуем вдоль да поперек.
— Это если только вам не надо булочек вот с этим элем, — сказала Кутырь. Она как раз спускалась по другой лестнице с корзинкой. Из-под тряпицы шел ароматнейший пар — пахло свежей выпечкой. Через плечо у стряпухи висела фляга, а под свободную руку был заткнут узел одежды.
— А может, мы и дурака побьем, и булочки у тебя отберем, — сказал стражник помоложе. Явно из Эдмундовых людей — он был не в курсе табели о рангах, принятого в Белой башне. Можно посылать в жопу бога, Святого Георгия и самого седобрадого короля, если так уж неймется, но горе тебе, коли перешел дорожку сварливой кухарке по имени Кутырь: будут тебе песок и личинки во всем, что бы ни ел, пока отрава не отправит тебя на тот свет.
— Я б на твоем месте не стал на такой сделке настаивать, дружок, — молвил я.
— На шуте наряд моего халдея, — сказала Кутырь, — а халдей уж весь продрог у меня в кухне. — Она швырнула узел сквозь решетку в камеру, где сидели Харчок и Лир. — Вот шутовской наряд. Разоблачайся, негодяй, мне пора идти своими делами заниматься.
Стража захохотала.
— Валяй, малыш, скидавай портки, — сказал страж постарше. — Нас горячие булочки с пивом ждут.
Я разделся прямо перед всеми. Старый Лир время от времени возмущался, как будто всем не нассать в башмак, что он там будет теперь говорить. Лучезарно обнажившись до полного ослепления, я вполз в клетку к одежному узлу — стражники отперли замки. Есть! Кинжалы мои на месте, Кутырь их запрятала надежно вместе со всем прочим. Пока она раздавала булочки и пиво, тем самым отвлекая стражников, я ловко облачился и сунул кинжалы под камзол.
К нашим двум стражникам у камеры на запах булочек и эля откуда-то выползла еще парочка. Кутырь проковыляла вверх по лестнице, на ходу мне подмигнув.
— Король грустит, Карман, — сказал Харчок. — Нам им надо песенку спеть и развеселить.
— Да и на хуй такого хуевого короля, — рек я, глядя Лиру прямо в глаза.
— Не борзей, мальчик, — сказал Лир.
— А что мне будет? Подержишь мою маму, пока ее будут насиловать, а потом бросишь ее в реку? А потом и папу убьешь? Ой, погоди — угрозы-то уже пустые, стрый. Ты ведь уже все это совершил.
— О чем ты это, мальчонка? — Смотрелся старик внушительно — словно и не шпыняли его последние дни, как последнего крепостного, не швыряли в узилище, набитое дураками. Словно глядел он в лицо новой опасности.
— О тебе, Лир. Забыл уже, да? Каменный мост в Йоркшире лет двадцать семь назад. Ты с берега позвал крестьянскую девчонку, хорошенькую такую малютку, и держал ее, покуда твой брат, по твоему же приказу, ею не натешится. Помнишь такое, Лир, или за всю жизнь ты сотворил столько зла, что все уже слиплось у тебя перед глазами мерзким черным комом?
Глаза его расширились — наверняка вспомнил.
— Кан…
— Да-да, твой ничтожный братец меня тогда зачал, Лир. А никто не верил моей маме, что ее сынуля — принцев выблядок, и она потому пошла и утопилась в той же речке, куда ты ее в тот день швырнул. А я все это время звал тебя стрыем — кто б мог подумать, так оно и есть.
— Это неправда, — дрожащим голосом промолвил он.
— Всё — правда! Ты сам это знаешь, ветхая котомка[325] костей. Тебе развалиться не дают лишь трухлявая дранка негодяйства да пакля алчности, иссохший ты звероящер.
Четверка стражей сгрудилась у решетки и заглядывала внутрь, точно в камере держали их, а не нас.
— Етит твою… — сказал один.
— Нахальный карапуз, — сказал другой.
— Значит, песенки не будет? — спросил Харчок.
Лир затряс у меня перед носом пальцем в такой ярости, что я видел, как кровь бьется в венах у него на лбу.
— Не смей так со мной разговаривать. Ты меньше мелкого ничтожества. Я тебя из канавы вытащил, и в канаву же прольется твоя кровь по слову моему еще до заката.
— Неужто, стрый? Кровь моя, может, и прольется, но не по твоему слову. По твоему слову братец твой мог умереть. Отец по твоему слову мог умереть. По твоему слову могли умереть твои королевы. А вот этот принцев выборзок по твоему слову ничего делать не будет, Лир. Слово твое мне — бздошный ветерок.
— Дочери мои…
— Твои дочери наверху сейчас грызутся из-за костей твоего королевства. Это они тебя тут держат, древний ты изумок.
— Нет же, они…
— Ты замуровал себе эту темницу, когда прикончил их мать. Они мне сами только что сказали.
— Ты видел их? — Странное дело, в нем, похоже, встрепенулась какая-то надежда — будто я мог забыть и не передать ему хорошие вести от вероломных дочерей.
— Видел? Я их ебал. — Глупо, конечно, что это имеет значение после всех его черных дел, после всех его изуверств и наплевательств: его личный шут трахал его дочерей. Но значение оно имело — к тому ж так я мог хоть чуточку на нем отыграться.
— Нет, — сказал Лир.