— А что ей остается делать? Но зато каким может быть пробуждение!
— Вот это меня и тревожит. У девушки есть возлюбленный.
— Протест. Свидетель прибегает к оценкам вместо того, чтобы говорить о том, что он видел.
— Ну конечно, я не видел… В общем, протест принимается.
— Тогда иди и увидь. В конце концов, что ты теряешь?
— А вот тут, Дамилл, мы подошли к сути нашего разговора. Не могу сказать, что я влюблен в нее, но она мне нравится. Не знаю, нравлюсь ли я ей, нуда это и не важно. Некое подобие добрых чувств она ко мне, видимо, испытывает, иначе бы ее здесь не было. Завалившись к ней с желанием животного соединения, я рискую потерять уважение. Ее ко мне. И мое ко мне. И не то чтобы я боялся рискнуть. Мне противно так рисковать.
— Твои слова убедительны, а чувства понятны. Что ж, оставим девушку в покое. Лежи и дальше. Усни, если сможешь. Я, пожалуй, тоже лягу.
СРЕДА
Похоже, просыпаться после десяти часов утра с головой, похожей на бомбу, любовно начиненную террористом обрезками гвоздей, становится моей новой хорошей традицией. Где-то был анальгин. Интересно, почему анальгин не рекламируют? Можно бы сделать хорошую рекламу по телевизору. (Если у меня телевизор замурован, это не значит, что я его вообще не смотрю. Я ведь хожу в гости.) Сценарий телевизионного ролика, секунд на двадцать.
Эпизод первый: царь в Думе, посреди заседания, хмурится, не слушает, страдает. Камера наплывает и проникает ему в голову, где сидит дракон и пожирает его мозги. Ну, или пышет огнем, в детском варианте. Камера выезжает из головы. Царь торжественно объявляет: полцарства и руку дочери в придачу за лекарство от боли. Рядом сидит дочка лет двадцати в кокошнике и лупает глазами. Хочет замуж.
Эпизод второй: в голове царя рыцарь в доспехах, раскрашенных в цвета Байера, наезжает на дракона. Хрясь мечом — и срубает ему башку, которая катится по траве с удивленным выражением морды. Царь на секунду улыбается с облегчением, потом хватается за голову (свою, не дракона). У дракона вместо одной башки появляется две, рыцарь крошит их в капусту. Появляется четыре головы, которые со вкусом поедают и рыцаря, и коня, смачно сплевывая доспехи.
Эпизод третий: восточного вида старикашка в ярком халате обкуривает обалдевшую рептилию травами. Потом разбегается и бьет тварюгу (опять одноглавую) пяткой в прыщавый лоб. Дракон на секунду дуреет, потом делает кий-а-а своей пяткой. Старик улетает, размахивая полами халата. Царь взвивается до потолка.
Эпизод четвертый: Василиса Прекрасная лет двадцати пяти в белых одеждах с надписями «анальгин» подходит к дракону и ласково гладит его бугристую слюнявую зеленую морду. Дракон сразу превращается в белого барашка. И они уходят в поля рекламных расцветок под мягкую музыку.
Эпизод пятый и последний: царь в умилении протягивает карту своей страны, разделенную напополам жирной красной линией, Василисе Прекрасной. Та, вся затянутая в черную кожу, надменно отвергает карту и подмигивает ухмыляющейся царевне.
На экране, на фоне уходящих вместе Василисы и царевны, возникает слоган (или, по Бегбедеру, титр): «Анальгин. Нет боли, есть ясность!»
Кстати, о ясности: надо бы заглянуть в комнату с колокольчиками.
Еще одна традиция этого дома: гости уходят не прощаясь. Постельное белье сложено на кресле, рядом лежат джинсы и футболка. На футболке — листок с написанным губной помадой одним словом. Ну что ж, сюрпризом это для меня не стало. А настоящий сюрприз ждал меня на дне пакета для мусора, когда я выбрасывал туда пустую баночку из-под йогурта. Там лежали два серьезно так использованных гигиенических тампона.
Это значит, я полночи спорил на тему, идти или не идти к девушке, которой не только не до меня, но и вообще ни до кого. Смешно.
Ну ладно, анальгин я прорекламировал, жизненный тонус худо-бедно восстановил. До встречи с испанцем у меня почти шесть часов. Можно прочитать еще один эпизод из биографии моею персонажа.
[файл АПХ-VI]
ИЗ ЗАПИСОК А.П. АПРАКСИНОЙ
«…вновь обратиться к судьбе моего дяди Алексея Петровича. Он вернулся в Россию незадолго до моего рождения, в 1794 или в начале 1795 года. Жизнь, которую он вел в Париже, охваченном безумством революционной черни, не была тайной для правительства, и по прибытии в Петербург дядя был немедленно доставлен к коменданту, а вслед за тем выслан в Смоленское имение своих родителей с запретом поступать как в военную, так и в гражданскую службу, равно как и проживать в столицах.
Воцарение Павла Петровича ничего не изменило в судьбе дяди. Крайняя степень подозрительности, отличавшая сего несчастливого императора, в особенности распространялась на тех, кого он сам считал причастными к какому-либо заговору. Так что, в отличие от тех его знакомых, кто был гоним Великой Екатериной, но был помилован ее венценосным сыном, Алексей Петрович получил категорический приказ оставаться в деревне безвыездно. И так более пяти лет прожил он в нашем селе Сретенском, где после смерти деда, последовавшей в 1797 году, хозяйствовал мой отец.
В дела экономии дядя не вмешивался. Он привез с собой большую библиотеку, много читал, еще больше писал, вел обширную переписку с друзьями юности. И хотя большая часть его бумаг утеряна, у нас в Сретенском до сих пор хранятся несколько бесценных реликвий: объемистые письма Николая Михайловича Карамзина, в которых он, вперемежку с сообщаемыми новостями и расспросами о житье-бытье, рассуждает о литературе, философии н истории, делится своими впечатлениями от бесед с Гёте и Гердером; короткие послания баснописца Крылова с язвительными замечаниями почти в каждом из них: два-три шуточных стихотворения Ивана Ивановича Дмитриева, столь живо напоминающие его „Безделки“; полтора акта пьесы Александра Ивановича Клушина „Аптекарь, или Обманутый обманщик“, а также стихотворный ответ на дядино письмо, написанный на семи страницах рукою Василия Львовича Пушкина в 1798 году. Еще одна, самая толстая пачка писем, по всей видимости, относится к философским и отчасти богословским занятиям Алексея Петровича. Письма эти, полные разного рода рассуждений и намеков, писаны главным образом неким Александром Жеребцовым, который, сколько мне известно, какое-то время был русским консулом во Франции. Видимо, там они с дядей и сошлись в части своих интересов.
Много времени Алексей Петрович уделял и нам, своим племянникам. Меня, по малости лет, он больше развлекал разными шутками и забавами, которые специально придумывал, говорил со мной по-французски и по-немецки и в возрасте четырех лет начал учить буквам. А со старшим моим братом Петром он занимался естественной историей, географией и биологией, составлял с ним гербарии и даже проводил химические и медицинские опыты в отдельном сарае, где они оснастили свою „лабораторию“.
После восшествия на престол императора Александра Павловича обстоятельства жизни дяди переменились. Запреты были сняты, и он смог наконец уехать в Москву, где поступил на гражданскую службу в шестое отделение Правительствующего сената. В это время он особенно сдружился с сослуживцем своим сенатором Голенищевым-Кутузовым и с французским эмигрантом, бывшим кавалерийским офицером Пьером Арро. Вот это последнее знакомство сыграло в судьбе дяди роль весьма значительную, если не сказать трагическую.
Дядя рассказывал мне спустя много лет, что познакомились они в Париже в дни ужасной якобинской диктатуры. Встретившись в Москве, старые приятели обнаружили много тем для бесед. В привычку дяди вошло проводить один-два вечера в неделю в доме Арро, ставшего к тому времени директором популярного частного пансиона для мальчиков, известного преподаванием большинства предметов на французском и немецком языках и отменной выучкой пансионерских воспитанников во всем, что касается верховой езды и владения разными видами оружия.
Сам Арро приехал в Россию вдовцом, имея двух детей-погодков: девочку и мальчика. В 1805 году дочери Арро исполнилось 16 лет, сыну — 17. Жан-Поль Арро получил приличное образование в пансионе отца. К тому же он, постоянно находясь в компании сверстников, говорил по-русски ничуть не менее свободно, чем на родном языке. В том году младший Арро был зачислен в лейб-гвардии Уланский полк, чему много способствовало аристократическое происхождение (предок Арро участвовал в первом крестовом походе) и ходатайства высоких покровителей.
Софи же, тоненькая и гибкая, с черными, как угли, глазами и оливковой кожей, росла, что называется, дикаркой. Все предметы, преподаваемые ей учителями отцовского пансиона, она знала лучше брата, за исключением тех, что давались на русском. Подруг у нее не было, их заменили книги немецких, французских и английских авторов прошедшего века, утомительные своей многословной чувствительностью, но именно этим и способные заменить неокрепшему уму настоящую жизнь, как заменяют ее сны наяву китайским курильщикам опиума.