В известном смысле он был хорошо осведомлен. В день смерти Елизаветы официальное число сухопутных сил, оставленных императрицей своему наследнику, равнялось 606 178 человекам.[313] Но помимо того, что треть ее составляли «иррегулярные» казаки и калмыки (261 172 чел.), этой армии свойственна была одна черта, столь общая той эпохе, что для нее создалось даже особое выражение в административной переписке того времени. Часть этой армии существовала лишь на бумаге. В действительности наличный состав русских войск, представших перед Фридрихом в ту минуту, когда он, к своему несчастью, бросил вызов «северным медведям», как он называл своих врагов, казавшихся ему сперва грозными, а затем презираемых им, никогда не превышал 70 000 человек. Но, собирая точные сведения относительно численности и даже достоинств этого военного аппарата, Мардефельд упустил из виду один элемент, не подмеченный, впрочем, ни одним из его современников до Цорндорфского и Кунерсдорфского сражений. Он умел лишь считать батальоны, оценивать дальнобойность пушек и ружей, обмундировку, и с этой точки зрения пришел путем сравнения к весьма выгодным для Фридриха заключениям. Елизаветинские солдаты и генералы, по-видимому, не обещали доставить много хлопот Розбахским победителям. С виду крепкие, но плохо питаемые, солдаты, даже по мнению австрийского военного агента Сент-Андре, не должны были отличаться особой силой. Генералам неизвестны были «употребление и польза провиантских обозов и походных кухонь; они не имели не малейшего представления о военных складах, полиции армии, о дисциплине ее… и вообще о всем том, что составляет разницу между цивилизованными нациями и теми, что находятся еще во власти варварских принципов и ослепления».[314] Но достаточно было опыта нескольких сражений чтобы исправить эти данные, сами по себе верные, но неполные. Апраксин и другие русские генералы позволили Фридриху обойти себя, но, находясь в положении отчаянном, по мнению великого полководца, они не обнаруживали ни малейшего волнения и, повергая в недоумение тех, кто думал держать их в руках, сумели победить пруссаков своей стойкостью. Солдаты Фермора и Салтыкова ложились тысячами под огнем прусских мушкетеров; но, и падая наземь, они все еще дрались до последнего издыхания. Тогда-то и обнаружилась перед всем миром русская душа, производя на него впечатление чего-то дикого и непонятного, но обладающего бесконечной силой сопротивления.
С другой стороны, дипломатические сношения между Россией и Пруссией были уж несколько лет прерваны, и рапорты Мардефельда и других агентов Фридриха уже устарели. Они соответствовали положению вещей, впоследствии значительно изменившемуся, в особенности начиная с 1755 г. До той поры военная организация России оставалась почти такой же, какой она была при Минихе. С 1741 по 1745 г. армия была увеличена основанием Кавалергардского и Измайловского полков, а в 1750 г. образованием в Астрахани кавалерийского полка, сформированная из сыновей туземцев, обращенных в православную веру. В 1758 г. личный состав армии был усилен завербованием множества лиц, занимавшихся бродяжничеством, в силу социальных и экономических условий жизни. Армия от этого не теряла первобытного и хаотичного вида, столь неблагоприятно выяснившегося еще при Анне Иоанновне. Одетые на французский лад, выправленные на немецкий, солдаты Елизаветы казались способными, в особенности под предводительством такого военачальника, каков был пылкий победитель под Ставучанами, лишь победоносно выдержать натиски татарских или турецких орд. Но в 1755 г. предприимчивый ум Шувалова затеял целый ряд преобразований, вызвавших в некоторых частях этой организации глубокие перемены.
Главным образом была преобразована артиллерия. Шувалов создал отдельный артиллерийский корпус, придал больше легкости пушкам и лафетам, ввел в большем количестве употребление разрывных снарядов, увеличил силу и дальнобойность орудий, вследствие чего в кампаниях 1758–1761 гг. превосходство русской артиллерии дало себя почувствовать на всех полях сражения. Вместе с тем впервые в русской армии появился отдельный и сильный инженерный корпус и вместе с ним во всю массу этого мощного, но косного тела проник научный дух, делая его более гибким и приноравливая его к требованиям современной войны. В 1757 г. были изменены даже основы рекрутского набора. Набор главным образом ложился на десять великорусских губерний, освобождая от налога крови другие области империи, т. е. – Прибалтийский край, Малороссию, все земли по Яику, Волге и Дону с их пестрым германо-финским, русско-польским или финно-русским населением. Не отказываясь от системы, сосредоточивавшей для образования воинской силы напряжение страны, главным образом, в ее центре, эту систему лишь применили в более широком масштабе. Десять губерний были разделены на пять округов, и каждый из них должен был поочередно пополнять сухопутное войско, тогда как флотские экипажи набирались из населения Астраханской губернии и Вологодского, Устюжского и Галичского уездов.
Все это не делало еще из преобразованной таким путем армии войска, поставленного с технической точки зрения на европейскую ногу и идущего рука об руку с его западными соперниками. Но, в отличие от этих соперников, в особенности от прусского войска, пополнявшегося посредством набегов на Польшу и Саксонию и оказывавшего широкое гостеприимство дезертирам и всевозможного рода авантюристам, делавшим ее мундир «арлекинским нарядом», согласно выражение Мишле, эта армия была по существу своему национальной. Не было вербовки, почти не было добровольцев, в особенности в строю, а был лишь налог крови, распределенный на землевладельцев и уплачиваемый ими – крепостными людьми. Будучи обязан поставить одного солдата на известное количество душ – причем соотношение это по временам изменялось – помещик распоряжался крестьянами по своему усмотрению. Ему также предоставлено было право сдавать в рекруты, в виде наказания, беглых крестьян, которых ему удавалось словить. Это сочетание солдатчины с представлением о каре удержалось в традициях страны, составляет и до сей поры одну из самых непривлекательных ее черт. Но благодаря духу русского народа, оно не давало тех деморализующих последствий, которые могло бы иметь в других странах.
Ни в малейшей степени и ни в какой форме кара эта не считалась унижением сама по себе. Данная система вводила в ряды войск много негодных элементов; но она, тем не менее, создавала в общем материально мощное целое, нравственно весьма податливое, с железным телом и терпеливой, смиренной и вместе с тем по-своему гордой душой. Позади офицера, прогонявшего его сквозь строй за малейшую провинность, солдат видел священника, причащавшего его накануне сражения или приступа и «обносившего по фронту армии среди пения псалмов и клубов фимиама, хоругви, кресты и чудотворные иконы».[315] Но поверх офицера и священника, страха и набожности, у него было еще нечто, что удерживало его в пределах его долга и заставляло его исполнять его и идти на смерть – то была мысль о России и любовь к ней. Это не была та совокупность понятий, нежности и гордости, что в высших умах и сердцах соответствует слову родина, но нечто довольно близко к ней подходящее. Смиренный мужик, оторванный от сохи, прекрасно понимал, чем был он, стоя под знаменами, и чем были под знаменами «лютого короля» – так звал он его в своих песнях – «наемные, плененные войска» Фридриха. За отсутствием более сложных понятий, более благородного волнения, подвигающего на высшие жертвы современные толпы сражающихся, он хранил в душе, вместе со смирением и верою, гордость русского имени и культ своего царя. И это делало из этих крестьян грозных врагов, не умевших маневрировать, но против которых «лютый король» тщетно истощил все свое искусство.
Один великий русский писатель недавно надменно провозгласил всю тщету этого искусства, не вызвав протестов в своей стране и победоносно противопоставив апатичную беспечность Кутузова пылкому гению Наполеона. Это чувство беспечности свойственно было вообще всем великим русским полководцам. В конце XVIII столетия сам Суворов пожелал и себя показать проникнутым им: работая совместно с австрийскими генералами, он являлся на военные советы с листом белой бумаги в руках, говоря: «Вот мой план». Подобные понятия, по-видимому, сказываются и теперь в высших сферах русского главного штаба, судя по сочинению, упомянутому мною в предисловии к настоящему труду, где выставляется, как заслуга, равнодушие Салтыкова и Фермора перед хитроумными маневрами Фридриха. Не вдаваясь, за отсутствием достаточной компетенции, в обсуждение ценности этой теории, я укажу лишь, что на практике, может быть, в силу благоприятных обстоятельств, каковы были материальное превосходство численности и нравственное превосходство темперамента, она, по-видимому, оправдалась в том страшном испытании, которое пережила России в царствование Елизаветы.