— А Сортини? — не утерпел К.
— Да, Сортини, — повторила Ольга. — Сортини я до окончания праздника мельком еще не раз видела, он сидел на дышле помпы, скрестив на груди руки, и оставался в этой позе, покуда из Замка не прислали за ним экипаж. Даже на пожарные учения не пошел, во время которых отец — он-то как раз надеялся, что Сортини его видит, — в своем возрастном разряде особо отличился и всех опередил.
— И вы больше ничего о нем не слышали? — спросил К. — Ведь ты, похоже, к этому Сортини большое почтение испытываешь.
— Ага, почтение, — отозвалась Ольга, — это уж точно, да и услышали мы о нем очень скоро. На следующее утро наш общий похмельный сон прервал вскрик Амалии, остальные-то сразу же обратно в постели повалились, одна я, полностью проснувшись, кинулась к сестре: та стояла у окна и держала в руке письмо, которое ей только что подал в окно мужчина, он не уходил, дожидаясь ответа. Амалия письмо — оно было короткое — уже прочла и теперь держала в безвольно опущенной руке; до чего я любила ее, когда видела вот такой, в изнеможении. Я опустилась подле нее на колени и прочла письмо. Едва я закончила читать, Амалия, мельком на меня глянув, снова поднесла было письмо к глазам, ко, не в силах заставить себя перечитать, тотчас разорвала, а клочки бросила мужчине прямо в лицо и окно захлопнула. Вот это утро и оказалось роковым. Я называю его роковым, хотя столь же роковым было и каждое мгновение предыдущего дня, по крайней мере с начала праздника.
— И что было в том письме? — спросил К.
— Да, этого я еще не рассказала, — проговорила Ольга. — Письмо было от Сортини и адресовано девушке с гранатовыми бусами. Дословно пересказать его содержание я не смогу. Это было требование явиться к Сортини в «Господское подворье», причем явиться немедленно, ему через полчаса уезжать. И написано все было в самых грязных выражениях, я таких и не слыхивала никогда, смысл лишь наполовину угадывала. Если бы Амалию не знать и только письмо это увидеть, впору было подумать, будто девушка, которой так писать осмеливаются, не иначе как обесчещена, пусть даже к ней и не притрагивался никто. Письмо вообще было не любовное, ни единого ласкового словечка в нем не нашлось, наоборот, Сортини скорее страшно разозлился, что облик Амалии настолько его поразил и от важных дел отвлекает. Мы потом так для себя это истолковали, что Сортини, должно быть, тем же вечером думал вернуться в Замок и только из-за Амалии в деревне задержался, а наутро, кипя от гнева, что ему не удается Амалию забыть, то письмо написал. При виде этакого письма любой, даже самый невозмутимый человек перво-наперво неминуемо возмутится, однако потом, быть может, от одного только угрожающего тона, иного и страх бы одолел, — но только не Амалию, у Амалии возмущение как было, так и осталось, она страха вообще не ведает ни за себя, ни за других. И покуда я, тотчас снова юркнув в постель, повторяла про себя последнюю, зловеще оборванную фразу: «И чтобы сейчас же пришла, не то…» — Амалия все стояла у подоконника и молча смотрела на улицу, словно она следующих гонцов ждет и с каждым точно так же готова обойтись, как с самым первым.
— Вот они, значит, какие, господа чиновники, — проговорил К. задумчиво. — Такие, значит, встречаются среди них экземпляры. И что предпринял твой отец? Надеюсь, написал в надлежащие инстанции решительную жалобу, если не предпочел более короткий и верный путь прямиком в «Господское подворье»? Самое омерзительное во всей этой истории вовсе не оскорбление, нанесенное Амалии, его-то как раз легко загладить, не понимаю, почему ты именно этой стороне столь чрезмерное значение придаешь; это почему, скажите на милость, Сортини своим письмом Амалию навсегда опозорил, как из твоего рассказа может показаться? Тут-то как раз главная нелепость и есть, добиться сатисфакции для Амалии было очень даже легко, и вся история забылась бы через пару дней; не Амалию Сортини опозорил, а прежде всего самого себя. Сортини — вот кто меня в этой истории ужасает, самая возможность такого чудовищного злоупотребления властью! То, что в данном случае не удалось, возможно, оттого, что поползновения были высказаны слишком коротко и ясно, встретив в гордом лице Амалии непререкаемый отпор, в тысяче других случаев, при чуть менее благоприятных обстоятельствах, удалось бы вполне, да так, что никто, включая саму пострадавшую, ни моргнуть, ни пикнуть бы не успел.
— Тише, — сказала вдруг Ольга. — Амалия на нас смотрит.
Амалия, покончив с кормлением родителей, теперь помогала матери раздеться: развязав пояс ее юбки, она закинула руки матери себе на шею и, слегка ее приподняв, стянула юбку, после чего снова бережно усадила старушку на место. Отец, по-прежнему недовольный тем, что мать обихаживают первой (очевидно, единственно по той причине, что она была еще беспомощней него), теперь, похоже, сугубо из желания насолить дочери в отместку за ее якобы нерасторопность, пытался раздеться сам, и хотя начал с самого простого и наименее нужного, а именно попробовал скинуть с себя просторные домашние шлепанцы, которые и так еле держались на его хилых ногах, однако даже это не получалось у него никакими силами, так что вскоре, хрипя и отдуваясь, он вынужден был свои попытки оставить и снова застыл на стуле в бессильной неподвижности.
— Самого-то рокового и важного ты не понимаешь, — сказала Ольга. — Может, все, что ты говоришь, и верно, но решающим оказалось только одно: Амалия в «Господское подворье» не пошла; то, как она с посыльным обошлась, еще могло бы сойти с рук, замяли бы как-нибудь; но то, что она осмелилась не подчиниться, навлекло проклятие на всю нашу семью, после этого ей, конечно, и обращение с посыльным не спустили, сочли его совершенно непростительным, больше того — напоказ именно эту ее провинность и выставили, остальное только подразумевалось.
— То есть как?! — воскликнул К., но, заметив, что Ольга умоляюще вскинула руки, тотчас снова понизил голос: — Не хочешь ли ты, родная сестра, сказать, что Амалии надо было этому Сортини подчиниться и к нему в «Господское подворье» пойти?
— Нет, — ответила Ольга, — упаси меня Бог от таких подозрений, как ты мог подумать такое! Я не знаю никого, кто был бы прав столь же неколебимо, как права Амалия во всех своих делах и поступках. Впрочем, пойди она в «Господское подворье», я бы и тогда в ее правоте не усомнилась; но что она туда не пошла, это просто геройство. Что до меня, признаюсь тебе со всей прямотой: получи я такое письмо, я бы пошла. Я бы не вынесла страха перед тем, что меня ждет после, это только Амалии по плечу. Были ведь всякие выходы, другая на ее месте, к примеру, стала бы наряжаться и прихорашиваться, ну, время тянуть, а уж потом бы пошла в «Господское подворье» и узнала, допустим, что Сортини уже отбыл, может, он сразу после того, как посыльного с письмом отправил, и уехал, такое очень вероятно, капризы и прихоти господ весьма переменчивы. Но Амалия ничего такого не сделала, она была глубоко оскорблена и ответила на оскорбление, не раздумывая. Если бы она только для вида подчинилась, хотя бы порог «Господского подворья» переступила — тогда роковую беду еще можно было отвести, у нас тут среди адвокатов такие умники есть, они из любого пустяка что хочешь раздуют, но в этом случае в ее пользу даже пустяка не нашлось, одно только непочтение к письму Сортини и оскорбление посыльного.
— Да какая такая роковая беда, какие адвокаты? — изумился К. — Разве можно из-за преступного поведения Сортини в чем-то обвинять, а тем более за что-то карать Амалию?
— О да, — отвечала Ольга, — еще как можно. Разумеется, не в настоящем судебном процессе, и покарали ее вроде бы не напрямую, зато косвенным образом покарали полной мерой ее и всю семью нашу, и насколько тяжела эта кара, ты, верно, только начинаешь понимать. Тебе эта кара покажется несправедливой, чудовищной, но в деревне ты с таким своим мнением останешься в полном одиночестве, оно, конечно, весьма благоприятно для нас и могло бы нас даже утешить, не основывайся оно на очевидных заблуждениях.{22} И я тебе легко это докажу, извини, что придется упомянуть Фриду, но между Фридой и Кламмом, если отвлечься от того, чем дело кончилось, произошло в сущности примерно то же, что между Амалией и Сортини, и ведь ты, хотя вначале, по-видимому, был неприятно поражен, теперь тоже считаешь такие отношения правильными. И дело тут вовсе не в привычке, живые чувства, особенно столь очевидные, одной привычкой не притупишь, это всего-навсего избавление от прежних заблуждений.
— Нет, Ольга, — возразил К., — не знаю, с какой стати ты приплетаешь сюда Фриду, ее случай совершенно другой, давай не смешивать столь разные вещи, лучше рассказывай дальше.
— Пожалуйста, — отвечала Ольга, — не обижайся и не сердись, если я настаиваю на сравнении, это в тебе прежние заблуждения говорят, в том числе и насчет Фриды, когда ты пытаешься оградить ее от подобных сравнений. А ее и не надо защищать, напротив, она достойна только похвалы. И если я оба эти случая сравниваю, то вовсе не потому, что они для меня похожи, наоборот, они для меня все равно что черное и белое, причем белое — это как раз Фрида. Над Фридой в худшем случае разве что посмеяться можно, как я тогда у пивной стойки, — это было весьма невежливо, и после я очень сожалела, ведь над ней если и смеются, то из одной только зависти или по злобе, — но лишь посмеяться, тогда как Амалию, если ты, конечно, не связан с ней родством, можно лишь презирать. Вот почему оба эти случая хотя и совершенно разные, как ты верно заметил, но вместе с тем и схожие.