— Но он должен понимать, что серьезное дело требует серьезной подготовки, — возразил Фольксштайн.
— Весь вопрос — серьезное ли дело? Не окончится ли оно мыльным пузырем?
— Я могу сказать одно: Граве все время говорит об этом деле, но, именно потому, что оно серьезное, он тоже не хочет остаться в дураках и продумывает условия сделки, а для этого необходимо время.
Самарин промолчал, думая, что фраза «не хочет остаться в дураках» тоже свидетельствует о том, что Граве, может быть, всего лишь посредник, а главное лицо — тот человек, возвращения которого из Берлина он действительно ждал. Ладно, Фольксштайн о сегодняшнем его визите наверняка расскажет Граве, и тот станет действовать быстрее. Хоть что-нибудь. Теперь еще одно дело.
— Не может ли господин Граве выдать мне ночной пропуск? — спросил Самарин.
— Граве для этого не нужен, — улыбнулся Фольксштайн и тут же по телефону отдал кому-то распоряжение немедленно выписать пропуск на имя Вальтера Рауха, коммерсанта.
Пока принесут пропуск, можно еще поговорить.
— Как идут дела? — небрежно спросил Самарин.
— Если откровенно — плохо, — вздохнул Фольксштайн. — Во всем страшная неразбериха. Я не раз думал, как хорошо, что мы с вами не затеяли то дело с мясом или кожей. Все так запуталось. Мы призваны проводить здесь плановые заготовки для армии, а армия сама берет все, что ей надо, и в лучшем случае выдает какие-то идиотские расписки. К нам с этими расписками приходят латыши, а мы им даже сказать ничего не можем. Реквизиция вызывает недовольство не только у отдельных людей, но даже у местных организаций. Они пишут жалобы в Берлин, а потом попадает мне и моим коллегам.
— Разве наша армия не была всегда образцом дисциплины?! — спросил Самарин удивленно и огорченно.
— Есть такое выражение: победители всегда правы, — ответил Фольксштайн. — И сейчас, когда наша армия ведет в России новое грандиозное наступление, не так-то просто требовать от солдат какой-то дисциплины в здешних тыловых зонах.
— Кстати, как там наши дела в России? Я тут совершенно оторвался от событий.
— Дела отличные, наши танкисты уже купаются в Дону, — ответил Фольксштайн.
— Что это еще за Дон?
— Ну, я вижу, вы действительно оторвались от событий. Дон — это великая русская река.
— А Волга? — наивно спросил Самарин.
— О, это тоже их великая река, и наши подойдут к ней в ближайшие дни. А там как раз город господина Сталина — Сталинград.
— А как с Москвой?
— Она упадет, как перезрелый плод, когда мы отрежем ее от юга Сибири. Она нам уже стоила крови в прошлом году. Сведущие люди говорят, что задержка с Москвой происходит только оттого, что за первый год войны мы потеряли цвет нашей армии, самые ее опытные и боевые силы. Это необходимо учитывать. Словом, у Москвы свой черед.
— Господи! Кто же там у русских воюет? — удивился Самарин. — Я же видел в кино многотысячные стада русских пленных. В газетах называли какие-то миллионные цифры.
— Этому удивляются не только вы, — задумчиво произнес Фольксштайн. — Граве считает, что в этом деле серьезно оскандалился наш абвер, он дал фюреру неточные данные о ресурсах России. Ну ничего, сейчас этим делом занялась и служба безопасности, и гестапо. Говорят, рейхсминистр Гиммлер берет все это дело в свои руки. Давно бы надо...
Так, совершенно неожиданно, сверх всякой программы, Самарин получил весьма ценную информацию.
Получив ночной пропуск, Самарин ушел, сказав на прощание, что его возможности ждать на пределе.
Зайдя домой, он составил и зашифровал краткое донесение о разговоре с Фольксштайном. Все-таки это важно, что немцы заговорили о своих больших потерях в России, об ошибках своей разведки. Пусть пока еще между собой, но заговорили же! Значит, почувствовал беду их проклятый рейх.
Это донесение Самарин рассчитывал сегодня же отдать Ирмгардей, он был уверен, что она базируется у Рудзита, на улице Мартас, она назвала именно этот адрес.
Но ее там не оказалось...
В полуподвальной комнатушке, в которой еле поместились кровать и стол, он увидел высокого мужчину с настолько заросшим лицом, что определить его возраст было невозможно. Он стоял, как-то странно держась одной рукой за стол. Отняв руку от стола, он быстрым движением схватил стоявший у стены костыль и подставил его под плечо. У него не было ноги ниже колена. Деревянная культяпка с ременными пристяжками лежала на полу возле кровати.
Самарин произнес парольную фразу. Рудзит на приличном русском языке сказал ответную и показал на кровать:
— Садись сюда.
Он нисколечко не был ни удивлен, ни взволнован, точно к нему каждый день приходили люди, которые вместо приветствия произносили малопонятные сочетания слов пароля.
Самарин сел на скрипучую кровать и спросил:
— А где радистка?
— На что она тебе?
— Как это на что? Мне с ней работать.
— Она живет на Лесном кладбище. Смотритель кладбища — ее родственник. Но ты свои дела должен приносить мне, а от радистки сюда будет бегать девочка, ее племянница. Она завтра как раз и прибежит. Ты должен сообщить радистке, в какие дни ей нужно присылать девочку. — Рудзит сказал все это ровным сипловатым голосом и с той простой деловитостью, с какой люди говорят о любой обычной работе. Он помолчал немного и сказал: — Да, вот что еще. С восьми утра до четырех я — на рынке, возле главного здания. Так что свои дела можешь приносить мне и туда. Особенно, когда срочно. Тогда я и сам могу съездить на кладбище.
Уже можно уходить, но Самарин медлил, всматривался в Рудзита. Кто он, этот латыш-инвалид, по воле партии, оставшийся в занятом врагом городе, чтобы помогать опасной тайной борьбе с фашистами? Но сегодня Самарин ничего об этом человеке не узнает. Это произойдет позже, зимой, когда они вместе в этой же комнатушке услышат по радио из Берлина траурное сообщение о гибели в Сталинграде 6-й армии Паулюса. И тогда Рудзит вдруг засмеется и скажет: «Из чужого горя себе радости не сделаешь! — и пояснит: — Это любил говорить мой товарищ по тюремной камере. Верные слова... верные...» Самарин спросит: «А вы когда в тюрьме сидели?» — «Я немного сидел, всего два года, с тридцать восьмого по сороковой. Глупо попался. Из-за нее вот...» Он покажет на обрубленную ногу.
Рассказ Гунара Рудзита— Происхожу я из крестьян, из крестьянского пролетариата. Дед батрачил, отец батрачил, и я батрачил. Образование имею четыре класса и пять лет в пастухах. Хорошая работа — все время на природе и есть время подумать. Лежу, бывало, под кустиком и смотрю в небо. Плывут облака. Куда они плывут? А зачем живу я? И связалось это в моей голове накрепко: как гляну на облака, так о своей жизни думаю — зачем, значит, живу? И ответа у меня нет.