В молчании они сжевали по бутерброду. Света пила крепко заваренный чай. На ее реплику: «Попробуйте булочку с творогом», – Быстров ухватил плюшку, подцепил ею творог, съел в два укуса, с видимым удовольствием. Все-таки есть в совместной трапезе какое-то таинство, которое роднит вкушающих пищу, сближает особым, благодатным образом!
– Спасибо. Я так не завтракал лет десять, – отвалился от стола Быстров, отдуваясь. Он посмотрел на полочку с сигаретами, но запретил себе курить. Хватит, нарасслаблялся.
– На здоровье, Сережа. Нужно, наверное, в больницу позвонить? – Светлана начала ловко собирать посуду.
– Звонил. Владу чуть лучше, но по-прежнему никаких гарантий. Тяжелое состояние. – Быстров поднялся. – Я на работу, а потом – в больницу, если не свалится еще что-нибудь непредвиденное, – заговорил он тоном спешащего по делам главы семейства. – А вы, Света, отдохнули бы. Завтра похороны – намучаетесь. И вот еще…
Быстров подошел к Атразековой, в бессилии опустившей руки, оставив салфетку, которой собирала на столе крошки.
– Я, правда, очень рад, что… ты у меня здесь. Рад и все.
Он несмело протянул руку, то ли раскрутившийся и смиренно повисший локон поправить, то ли по головке по-отечески погладить. Но Светка в таком отчаянном порыве рванулась навстречу, прижалась к его жесткой груди, обхватила-обвила руками, что все это обрело предельно ясный смысл: они нуждались друг в друге. Поцелуй получился робким. Но он был верным залогом тому непреодолимому, главному, что ждало их впереди. Очевидность этого испугала Светлану, и она прошептала, едва оторвав губы:
– Может, мне сегодня же уехать в Москву? Помолюсь за убиенных дома.
Быстров нарушил интим, а заодно и жертвенный настрой Светки командным и громким голосом:
– Не говори ерунды. Если мясо осталось, разрешаю пожарить. Так хочется вкусно пожрать вечером снова. – И он широко улыбнулся, а Светка впервые увидела, как от улыбки он становится похож на жмурящегося, очень уютного кота. Только с острым носом.
– Осталось, – расцвела Светлана в улыбке, которая так красила ее и которой Сергей с удовольствием полюбовался.
Ей все время хотелось сказать ему что-то типа «я не могу без тебя жить», но она одергивала себя и молча глазела на то, как обувается «Сереженька», проверяет, насупившись, в кармане ветровки документы, ключи, телефон – все ли взял. Еще одна короткая улыбка, строгое: «Запрись!» – и все, исчезло «мимолетное видение», оно же «гений чистой красоты».
Саша Шатов испытывал щемящую, сдавливающую грудь нежность к своей резковатой, подчас вздорной жене. Чувства, говорят, притупляются с годами, вырождаются, и все держится на одной привычке и замкнутом круге общих дел, проблем, в конце концов, уважении друг к другу. Все это представлялось ему полнейшей ерундой! Шатов сейчас любил и ценил жену больше, чем в молодости. И от прикосновений к ее стройным ногам по утрам трепетал сильнее, чем в медовый месяц. Саша настолько зависел от Люши, что при долгом ее отсутствии, а долгими были и пара-тройка дней, когда она, к примеру, хозяйничала на даче, а он работал в Москве, начинал так отчаянно скучать, что противоядием от этого душевного неустройства становились несколько граммов чего-нибудь расслабляющего. Вообще алкотерапия представлялась Шатову необходимой для снятия стрессов, а также напряжения, в котором он перманентно существовал. Но этого совершенно не могла понять и принять его эмоциональная жена. Конечно, раньше он расслаблялся слишком активно: с трехдневными отключками, а за ними капельницами, благо свой нарколог знакомый завелся, и тогда это стало, да, стало! для него серьезной проблемой. Все могло закончиться трагически – жена «неосознанно наметила кого-то дальнего себе»: хлыща, чинушу из налоговой, который учил ее ведению бизнеса и чуть не оставил шатовское семейство без штанов. Вернее, без дачи, за что его следовало, по справедливости, «расстрелять из рогатки», по любимому выражению их гениального сына Котьки, ценившего творчество Ильфа и Петрова. Но обошлось, слава Богу. Воспоминания о хлыще с гитлеровскими усиками и смоляным зачесом Саша научился отгонять, уже почти не ощущая боли. Но тогда… тогда это был бег по адовому кругу: жена стремилась вырваться из пут «никчемного пьяницы», выстроить иллюзорную жизнь с чужим, женатым, не любившим ее мужиком, а Шатов, понимая все это, не только не «исправлялся», но впадал в дремучее, русское пьянство с битьем посуды, засыпанием под забором, с похмельными рассветами в соседском свинарнике. То есть впрямую и наотмашь опускал себя до свинского состояния. Наутро с недоумением и вызовом говорил фыркающему в лицо борову Борьке: «Здорово, че ты тут уставился? Людей не видал?»
Борька видал. Ох как видал, и притерпелся за свою недолгую жизнь ко всему с этими непутевыми мужиками. К примеру, Шатов, не дойдя до дома и свернув в теплый сарай по проторенной тропке, укладывался под грязный свиной бок, а Борька норовил подсунуть более-менее чистую харю – он-то, ушлый, знал, как всыплет ему проспавшийся гость, когда увидит изгвазданный в навозе бушлат. В гневе пьяный Александр тормозил только перед женой. А посторонних мог и прибить со своей-то силищей – что уж говорить о бессловесном, обреченном борове. Сосед, дядька Вова, наутро деликатно выпроваживал кающегося пьяницу, и с прищуром, дымя цигаркой, заводил при этом неспешный разговор на отвлеченные темы, ну, к примеру, о власти, с которой «ведь цирк, да и только». Дядька был любимым шатовским наставником, который учил еще пятилетнего «Сашку-огурчика» бить прицельно по шляпке гвоздя, а позже передал все тайны своих неисчислимых умений – от кладки печки до владения газовой сваркой. Внешность его впечатлила бы художника Репина. Или Пластова. Вихрастый, криворотый, прищуренный, жилистый мужичок с неизменной самокруткой или «беломориной» в углу ехидного рта и обезьяньими, длинными руками с неразгибающимися кулаками. Очень метко называли на Руси «кулаков» – не толстосумов-эксплуататоров – вот мерзкий поклеп гегемона, а работяг, не выпускающих инструментов из рук, форма ладоней которых со временем будто вытачивались под черенки лопат, мотыг и других орудий тяжкого крестьянского труда. Таким вот кулаком, сиречь трудягой, дядя Вова и был. Правда, без видимой зажиточности, потому как буйство нрава, отсутствие рачительности и пристрастие к огненной воде подтачивали существенным образом бюджет его маленькой семьи, состоящей из двух индивидуумов – дядьки да его кругленькой чернявой молчуньи-жены. Люша дядю Вову и любила, и ненавидела. Любила за бескорыстие, какую-то врожденную, необъяснимую в неотесанном мужике тактичность, за мудрость и трудолюбие, а ненавидела, ясное дело, за проклятое пьянство. Саша же любил дядьку без всяких оговорок. Просто любил, и все.
Супруги доедали Люшин борщ, наваристый, огненно-красный, ложка невпроворот, когда от крыльца раздался скрипучий соседский голос:
– Что ль, на территории?
– Заходь, дядь Вов! – Саша отложил ложку, отер ладонью выступивший на лбу пот – вот как борщец знатный прошиб.
– Да уж сами выдвигайтеся. Мотоблок я навострил, а вы все спите.
– Ладно, поучи здесь, – это уже вступил голос его супруги, тети Раи.
– Юля, я молоко на крылечке поставлю!
Шатовы вышли из дома – тетка и дядька стояли, независимо отвернувшись друг от друга. Дядька по-прорабски осматривал шатовский дом, будто ища в нем еще невыявленные неполадки, тетка с интересом созерцала обрезанные кусты роз, напоминавшие сейчас обугленные коряги. Даже и не верилось, что через две-три недели эти каракатицы выкинут длинные упругие ветки в нежных пупырышках почек, которые, налившись соком, дадут новые зеленые побеги, в рост человека, и одарят сказочными лососевыми, желтыми, карминными цветками в десятки лепестков.
Поздоровались. Люша поблагодарила за молоко. Раиса держала аж девять коз, которых дядя Вова хотел пустить в расход чуть не каждый год, но рождались новые козлята, и стадо не только не уменьшалось, а, наоборот, росло.
– Что это у тебя «масандра» вроде накренилась? – дядя Вова критически уставился на навесной балкон на втором этаже. Шатовы прыснули в предвкушении новых «сентенций» местного Эзопа тире Цицерона. Когда дядя Вова бывал в хорошем настроении и вещал, его можно было на диктофон записывать, чтобы тонизировать и украшать невообразимыми доселе оттенками смыслов скучные зимние вечера.
Получив тычок от жены, сосед вздохнул, философски заметив:
– Все в мире хиреет и скукоежливается.
– Да ты перестанешь выражаться, гад старый? – новый тычок от Раисы. Она, будто обидевшись, махнула рукой и направилась к калитке:
– Я пошла. У меня вон курам дать надо, и ты давай работай, Стократ сивый. – Тетя Рая тоже была не прочь порой блеснуть образованностью.
– Ну, какие указания? – дядька решительно приступил к делу.