Это, уж конечно, было вполне достойным поводом осушить бокалы с благородным токайским. Восхищенные гости чокнулись и залпом выпили божественную влагу.
Все восхваляли майора: да, вот это человек! Пусть он происходит не от знатных предков, но в нем бьется сердце подлинного рыцаря.
— Будь Катица его родной дочерью, — толковали иные, — тогда понятно, а то ведь падчерица! Нет, все же это превосходно!
— Тем более — в наши времена, fin de siecle[36].
— Да здравствует папаша Кёниггрэц! Виват! Да здравствует!
Меня и самого растрогал этот неожиданный инцидент, породивший во мне, однако, некоторое опасение, что наш Эндре Чапицкий, мой собрат по перу, еще, пожалуй, бросит свое поприще, на котором имя его начинает приобретать все больший вес. Приданое в пятьдесят тысяч форинтов увлечет его, по крайней мере на время, туда, куда и без того толкают его врожденные склонности: в мир остроносых штиблетов и дворянских казино.
Я подошел к нему и шепнул на ухо:
— Поздравляю вас, господин набоб, однако пера не бросайте: это хорошее оружие.
Он взглянул на меня и кротко, хоть и с некоторым превосходством, улыбнулся, словно говоря: «Полноте, не будьте так наивны».
Старый Чапицкий сидел как на иголках во время этой сцены. Он побагровел, его душил воротник, и он нервно крутил висевший на шее «Орден Медведя», ибо, подобно многим другим пожилым господам, носил этот знак отличия. Герцог Анхальтский *, имевший в Шароше поместье, ежегодно, хоть и ненадолго, приезжал туда и неизменно раздавал несколько экземпляров своего «Ордена Медведя» соседним дворянам. Чапицкий поднялся было, чтобы произнести спич, но потом словно одумался и только шепнул что-то на ухо лакею, который вывел его из зала через левую дверь. Мы и не заметили, как он снова вернулся, держа в руках лист бумаги; голова его была высокомерно откинута назад, а глаза необычно сверкали сквозь стекла пенсне, которое он забыл снять. Чапицкий направился прямо к новобрачной и остановился перед нею не как любящий тесть, а как рыцарь Ланселот.
— Моя дорогая невестка! — произнес он торжественно, причем от каждого его слова веяло таким холодом, точно оно исходило от государя. — Чапицкие не любят выпячивать кое-какие вопросы, однако эти вопросы все же всплывают, отчасти — сами по себе, отчасти — по воле некоторых. Но это неважно! — Горькая улыбка исказила его лицо. — Важно, что возникшим вопросом нужно заниматься. Все поля сражений в нашем государстве усеяны костями Чапицких; нам не нужны были фамильные склепы, разве что для женщин. — Он бросил полный сарказма взгляд на сидевшего против него барона Крамли. — Да-с, наши кости остались на полях сражений, моя милая невестка, и я убежден, что каждая кость зашевелилась бы, если б кто-либо из Чапицких не совершил того, что составляет его прямой долг — долг представителя нашего рода. Вот, дочь моя, не обессудь, прими от меня это обязательство на шестьдесят тысяч, форинтов. Пусть это будут твои карманные деньги.
Бедная Катица не понимала даже, о чем идет речь; она взяла бумагу и, держа ее в руке, мяла вместе с платочком. Гости же предались шумному ликованию.
— Истинный рыцарь! — воскликнул Пал Гарзо. — И таковым останется, пока в нем есть хоть капля жизни.
— Вельможа и в аду вельможа, — заметил Дёрдь Прускаи * из рода Ташш.
Многие повскакали со своих мест и бросились поздравлять жениха. Я и сам желал теперь для него иного будущего.
— Теперь и я скажу: прочь перо!
— И это говорите вы? — Он посмотрел на меня, и в глазах его промелькнула растерянность. Мне показалось, что он хотел мне что-то сказать, но поборол в себе это желание и только спросил: — Почему вы так говорите?
— Потому что пятьдесят тысяч форинтов — это еще пустяки, но сто десять тысяч — это уже кое-что. Да и вообще гораздо приятнее почитывать газеты, нежели писать их.
Папаша Кёниггрэц подбежал к молодым и восторженно воскликнул:
— Ну, теперь вы вполне обеспечены, черт возьми! Теперь вполне! — Он горячо обнял старого Чапицкого. — Ты обскакал меня, любезный братец, дьявольски обскакал! — И снова из глаз его потекли слезы.
Чапицкий пренебрежительно передернул плечом:
— То ли было бы, Кёниггрэц, если б Чапицкие еще владели своими поместьями. Я хочу сказать, — добавил он осторожно, — если бы они еще владели всеми своими поместьями.
Получилось так, словно у них и сейчас еще было, по крайней мере, пять-шесть поместий.
Между тем наступил вечер. Слуги внесли свечи в массивных серебряных канделябрах и подали черный кофе. Новобрачные, а также наиболее почтенные дамы и господа встали из-за стола. Только молодежь да кутилы шумели, требуя, чтобы им было разрешено остаться в столовой, так как приспела пора послеобеденного кофе, когда, освободившись от надзора старших, подобно выпорхнувшей из клетки птице, расправляет крылья безудержное веселье.
Часть гостей засела за карты. Пожилые дамы, разместившись по уголкам на канапе и в креслах, принялись смаковать события сегодняшнего дня, сдабривая их пикантными подробностями.
— Премилое он получил приданое, — слышался по временам их шепоток.
Тихое приглушенное хихиканье обрывало недосказанные фразы. Потом снова начинали шушукаться и смеяться.
Хозяйки дома не было в зале — ей хватало еще хлопот с дочерью. Нужно было уложить все вещи и заблаговременно отправить их фургоном на ближайшую железнодорожную станцию. Катица вновь, может быть в последний раз, заходит в свою девичью комнатку, снимает с головы венок, сбрасывает белоснежное платье, о котором столько еще будет вспоминать на протяжении долгой жизни; она отстегивает изумрудное колье, привезенное женихом, и бережно укладывает его в футляр. Затем выбирает из своего гардероба дорожное платье бордового цвета, которое наиболее приличествует замужней женщине: пусть никто не догадается в поезде, какова цель ее путешествия. Из шляпок она также выбирает самую подходящую.
— Дай мама, вон ту, черную с цветами.
— Полно, не глупи, она так старит тебя!
— Именно поэтому, мамочка, я и надену ее.
Пока новобрачные переодеваются, слуги выносят из столовой столы и стулья; вернее, хотели бы вынести, да любители послеобеденного кофе не позволяют. Для них не указ слово хозяина; пусть переносит дом, если сможет, а они останутся здесь и не уступят своих уютных мест танцующим.
— Ну что ж, все равно. Пусть будет так, — согласился папаша Кёниггрэц. — Ваша взяла, беспутные гуляки. Вам даже Иисус Христос уступает дорогу. Эй, слуги! Освободите от лишней мебели гостиную! Танцы будут там.
И сам папаша Кёниггрэц, по-стариковски семеня, открыл танцы, пригласив госпожу Слимоцкую; я же закружился в чардаше с новобрачной, уже возвратившейся к тому времени в дорожном платье. Она, бедняжка, устала от треволнений дня и тяжело дышала. Заметив, что появился Эндре и уже ищет свою Катицу, я подвел ее к нему.
— Вот и молодушка. Она — ваша, вручаю ее вам. Эндре отвел меня в оконную нишу.
— Я оставлю у вас в комнате запечатанный сверток. Вы очень обяжете меня, если отвезете его в Эперьеш и завтра передадите директору Ссудного банка, господину Шамуэлю Кубани, а у него получите мою расписку. Сделаете это?
— Разумеется.
— Дело, видите ли, такого рода, — заметил он, — что я могу доверить его только надежному человеку.
— Можете быть спокойны.
Бешено мчалось время. Мы и не заметили, как подкралась самая томительная минута. Кукушка на больших стенных часах прокуковала девять раз; во двор въехал застекленный экипаж, запряженный четверкой лошадей. Мы узнали о его приближении по стуку копыт и позвякиванию бубенчиков. За окнами стояла кромешная тьма; луны не было, звезды прятались за тяжелые тучи, и с каждым мгновением вокруг становилось все мрачнее.
В ломберной комнате, а также за столом, где пили молодые повесы, — повсюду разнеслась весть: молодожены уезжают.
Какой-то проказник (разумеется, из гуляк) прищелкнул языком и начал во все горло распевать арию, начинавшуюся словами: «Ох ты, черная ночь, Только ты будешь знать…»
Все многозначительно закивали, заулыбались; прекратив кутеж и побросав карты, гости гурьбой устремились в гостиную, чтобы еще раз увидеть молодых и попрощаться с ними.
Папаша Кёниггрэц как раз отдавал распоряжение, чтобы перед экипажем ехал всадник с фонарем, так как ночь темная. Преподаватель физики из Эперьеша, профессор Кривдаи, которому только что изрядно повезло в картах, отчего он стал весьма общительным, пустился в рассуждения, будто фонарь, которым снабдят всадника, осветит путь только его собственной лошади, но отнюдь не кучеру экипажа, хотя фонарь предназначается именно для этой практической цели. По его мнению, фонарь следовало бы повесить лошади на хвост.
Это замечание вызвало всеобщий хохот, но папаша Кёниггрэц сдержался и ласково проговорил: