Здесь, пожалуй, будет наиболее уместным привести отрывок из моего незаконченного эссе «Education sentimentale», в котором я многие годы спустя пытался осмыслить то критическое для меня время:
«… с течением лет, по мере того как атеросклеротические бляшки необратимо сужают просветы сосудов головного мозга, вопросы пресловутого взаимоотношения полов, столь горячо волновавшие прежде автора этих строк, как-то незаметно отступают на задний план. Кажется, давно ли всем своим существом, всеми сознательными и подсознательными движениями души я был устремлен лишь к тому, о чем на склоне лет прекрасно сказал И.А.Бунин: „…из году в год, изо дня в день втайне ждешь только одного, — счастливой любовной встречи, живешь в сущности только надеждой на эту встречу…“? Давно ли всевозможные подлинные и воображаемые любовные коллизии служили единственным и неиссякаемым источником томлений и рефлексий, поэтических восторгов и душевных депрессий, удавшихся и неудавшихся попыток самоутверждения, изнуряющих и бесплодных размышлений о коренных проблемах бытия — словом, всего того, что, как ни грустно в этом признаваться, во многом определило мой нынешний неприглядный облик и что в годы моей юности туманно и, как я понимаю теперь, терминологически безграмотно называлось „духовной жизнью“?..»
Не правда ли, написано с большим чувством? Особенно мне нравится первая фраза — ее, на мой взгляд, не постыдился бы и бесконечно мною чтимый Иван Алексеевич. Но, к сожалению, то оригинальное по форме и глубокое по замыслу эссе так и осталось незавершенным, а вместо того, чтобы с блеском довести его до конца, я взялся за это унылое и бесперспективное повествование. Почему? Мне трудно дать однозначное объяснение, но одно могу сказать вполне ответственно: я не без оснований полагаю, что мою литературную карьеру подкосило под корень вечное дурацкое желание прыгнуть выше головы (французы это формулируют несколько иначе: «peter plus haut que son cul», и для некоторых клинических случаев — в том числе и для моего — такой вариант подходит гораздо больше).
Когда я, черт возьми, берусь за перо, стремление к совершенству в рамках того или иного жанра захватывает меня настолько, что изложение любой, даже самой обиходной и прикладной мысли на бумаге я непременно должен превратить в своего рода tour de force. И если я вижу, что этот tour de force почему-либо невозможен, то дальнейшее уже не представляет для меня интереса. Отнюдь не будучи максималистом в жизни и от души презирая все бытовые проявления ригоризма и воинствующего нонконформизма, я, когда речь заходит о любом виде литературного творчества, буквально зверею и, как говорил поэт, «вдруг теряю весь мой ум».
О каком, я извиняюсь, уме тут можно говорить, если даже несчастное заявление в ЖЭК, которое, скорей всего, ни одна живая душа никогда не прочтет, я вылизываю с такой тщательностью, с какой Федор Михайлович Достоевский не отделывал ни один из своих бессмертных романов? Много бы я дал, чтобы избавиться от этой «высокой болезни», в молодые годы не раз и не два ставившей меня в невероятно глупые и противоестественные положения и многократно выставлявшей в совершенно несвойственном мне образе «чудака» и «человека не от мира сего». Вот, скажем, как бы писал заявление об увольнении с работы любой нормальный человек, пускай даже и литератор? Он написал бы что-нибудь вроде: «Прошу уволить меня с занимаемой должности по собственному желанию. Число. Подпись». А как писывал такие заявления ваш покорный слуга? Могу наглядно продемонстрировать:
«Чувствуя на данный момент свою совершенную неспособность надлежащим образом исправлять опрометчиво вверенные моему легкомысленному попечению обязанности дворника, считаю своим непременным долгом сообщить, что означенная неспособность не является результатом злого умысла или порочного образа жизни, а возникла благодаря фатальному стечению целого ряда сугубо личных обстоятельств, описывать которые мне представляется не вполне уместным на страницах официального документа, и потому убедительно прошу, не расценивая мой поступок как постыдный акт дезертирства с трудового фронта, в желательно кратчайшее время освободить меня от отправления вышеуказанных обязанностей, буде упомянутое освобождение не причинит осязаемого ущерба общему благу, поскольку самая мысль о возможности такового ущерба повергает меня в трепет и заставляет всечасно угрызаться жесточайшими муками нечистой совести
Примите неложные уверения в совершенном почтении.
Искренне Ваш Подпись. Число»
Ну скажите, разве можно до такой степени буквально воспринимать рекомендацию Горация «saepe stilum vertas…»? Причем, как правило, подобными произведениями я оставался еще и недоволен, справедливо считая, что далеко не до конца исчерпал художественные возможности жанра.
За всю свою жизнь мне только однажды (да и то заочно) довелось познакомиться с человеком, страдавшим аналогичным недугом. Впрочем, как вы убедитесь из дальнейшего, ему, в отличие от меня, удалось вполне излечиться.
Знакомство это произошло при следующих обстоятельствах: когда-то давно я достаточно регулярно посещал одних своих друзей, с которыми мне теперь уже едва ли суждено встретиться по причине моего упорного нежелания сменить российское гражданство на какое-нибудь более перспективное. Так вот, на дверях подъезда их кооперативного дома я каждый раз на протяжении нескольких лет имел удовольствие читать записки, написанные одной и той же рукой, причем содержание этих записок оставалось неизменным — менялся только стиль, и менялся он дважды. Сейчас я, конечно, не могу ручаться за абсолютную точность воспроизведения, но в общих чертах (и довольно близко к тексту оригинала) выглядели они примерно так:
1. Мир сюда входящему! Да снизойдет он к моей почтительной просьбе и да закроет за собой сколь можно плотнее входную дверь, дабы не стала она жалким игралищем в неразумных руках бушующих стихий!
2. Сограждане! Не закрывая за собой входную дверь, вы, очевидно, не до конца представляете себе, на какие ужасные неудобства обрекаете несчастных жильцов первого этажа!
3. Вы будете закрывать за собой дверь или нет, бляди?!!
Согласитесь, эволюция впечатляющая и радикальная. Впрочем, справедливости ради следует заметить, что первый вариант все-таки продержался большую часть подотчетного периода, а промежуток между вторым и третьим оказался до такой степени коротким, как будто его не было вовсе. Хотя, конечно, он (первый вариант), при безусловном наличии уже знакомой нам тенденции, тем не менее весьма слабоват с художественной точки зрения и по этому показателю не выдерживает никакого сравнения не только с моим заявлением об увольнении (а ведь и оно отнюдь не безупречно), но и даже со своей третьей ипостасью, которая, несмотря на предельную лапидарность и ограниченность в выразительных средствах, звучит гораздо интересней, хотя, на мой вкус, и несколько претенциозно.
Как мне представляется, беда первого варианта в том, что он недостаточно досконален и основная часть его экзистенциального содержания либо скрыта за стилистическими мелизмами, либо вообще уведена в подтекст, и читатель вынужден многое домысливать за автора, который просто поленился до конца разобраться в своих мыслях и ощущениях.
При вполне терпимом отношении к Хемингуэю (а в близких мне литературных кругах даже упоминать его считается дурным тоном), я всегда был и остаюсь противником так называемой «теории айсберга». По моему глубокому убеждению, если ты хочешь называться писателем и берешь на себя смелость обратить внимание читателя на тот или иной предмет, то уж будь любезен не валять дурака и изложить открытым текстом абсолютно все, что имеешь сказать по данному поводу, выдать, как говорится, на-гора весь объем художественной и фактической информации, чтобы читателю не нужно было ломать себе голову над тем, «что автор хотел сказать этим художественным произведением». А всякие там недомолвки, иносказания, лакуны и, конечно же, пресловутый «подтекст» — это, на мой взгляд, проистекает от неумения владеть материалом и являет собой неприглядные попытки выдать вопиющий непрофессионализм за нечто ему противоположное. Вот, скажем, при чтении Стерна никаких таких дурацких вопросов у умственно полноценного читателя не возникает и возникнуть не может, потому что добросовестный автор все эти вопросы предусмотрел и дал на них непосредственно в тексте доскональные и исчерпывающие ответы.
Причем доскональность в нашем случае вовсе не означает непременного обилия ненужных деталей и подробностей и вообще многословия, и в этом смысле третий вариант объявления при всей своей лаконичности вполне досконален и безукоризненно самодостаточен. Таким образом, проблема доскональности — это в первую очередь проблема художественной достоверности, что само по себе исключает перегруженность текста излишней информацией, хотя, как мы видели выше, недостаток информативности также способен сослужить автору плохую службу. Словом, здесь, как и везде в искусстве, est modus in rebus. Было время, когда все, что связано с вопросами доскональности в художественном произведении, вызывало у меня едва ли не болезненный интерес и не раз побуждало углубляться в довольно странные материи, на первый взгляд совершенно не имеющие отношения к предмету. Вот, помнится, однажды я (risum teneatis, amici?) непонятно зачем собрал и отчасти систематизировал все известные мне синонимы и наиболее устойчивые эвфемизмы (за исключением нецензурных) к глаголу «выпить».