"Очень оригинально, конечно, но... необычное для молодой девушки увлечение. Панна Иренка такая серьезная ... в их семье давняя связь с Китаем... может стать женой дипломата и вообще ... теперь женщины повсюду стали работать ... вряд ли ей удастся, но ..." -- рассуждающие, рассудительные голоса вокруг, всегда с "но".
"Вот, мы выиграем в лотерею, и вообще, когда поправятся дела" ... -это мама. Счастью, которое должно было непременно свалиться внезапно, вдруг, и совершенно непонятно, почему -- мать была готова сделать уступки. Но, только в таком случае. Ехать заграницу, в чужую страну, одной, без копейки денег -- или подумать о том, как дать Иренке хотя бы самый крохотный прожиточный минимум для ученья -- пусть не китайскому языку, а чему нибудь, все равно чему -- нет, это даже не приходило в голову. "Моя дочь -- на фабрику?!" -- маме от такого предложения сразу грозил сердечный припадок. Работа ей представлялась всегда только на фабрике -- верх вульгарности. Можно вышивать или давать уроки -- это, еще, по бедности... мать строго соблюдала приличия, и несмотря на чай вместо обеда, Иренка не решалась возражать. Усердно готовилась к тому, чтобы давать как можно больше уроков -- гимназию кончила с медалью, сидела дома за толстыми учебниками французского и немецкого языков, за книгами вообще. Удалось достать несколько книг о Китае, конфуцианстве, в городской библиотеке умиляла старичка библиотекаря. Ей даже робко пришло в голову, что могла бы отправиться в китайское посольство -- попросить показать ей хоть несколько иероглифов, но мама сразу оборвала мечты: "Еще за шпионку примут!" Иренке, конечно, показалось это еще интереснее, но и думать было нечего. Говоря об уроках, мать вспомнила кстати, что ее хорошая знакомая была классной дамой по французскому языку в одном из провинциальных институтов. Она живет неподалеку, муж ее инженер, очень интеллигентный человек ... у них Иренка может отшлифовать свой французский, а вместо платы пусть поможет по хозяйству, поштопает что нибудь ... прислуги теперь у Ольги Георгиевны нет, конечно.
... Вот семнадцатилетние, проходящие теперь мимо, живут совсем другой жизнью. Отцы и дети -- теперь, при гибели целых миров... Но что так страшно отличает молодость пани Ирены от вот этой группы студенток?
Да, за ее спиной рушился тогда целый мир -- ее родителей и ее собственный кусочек его. Но здесь, в Германии, да и в других европейских странах после теперешней войны тоже рухнул прежний мир -- для нее уже второй раз, она в поколении тех, у кого эти дети.
Усмехнулась и совсем ясно поставила панночку Иренку в семнадцатую весну -- рядом с собой. Для нее тогда было поколение мамы, Ольги Георгиевны, еще одной вдовы директора, бывших офицеров и пожилых дам, которых из вежливости нельзя было назвать старухами. Относилась с большим уважением: кем они только не были, чего только не знали и не видели я жизни, столько прекрасного, и конечно все гораздо умнее, опытнее ее. Иногда становилось страшновато: неужели я тоже стану такой, в каком то чужом, непонятном мире, и будет такая же дряблая шея, мешки под глазами, подкрашенные губы, а в волосах все седые, седые нити... и ничего не останется, чему можно радоваться? Как они могут жить так -- без надежды, потому что как же может жить человек, которому уже сорок, пятьдесят лет, и у него рушился его мир?
Нет, она не станет такой. Конечно, постареть когда нибудь придется, но иначе, и она не будет ныть о прошлом тоже... можно и старухой быть привлекательной ... видела одну такую, как маркиза!
... Да, так вот, шлифовка французского языка в семье бывшего инженера путей сообщения Сперанского -- высокого, чуть седеющего блондина с очень тонким породистым лицом. Англизированный тип -- сразу назвала его "милордом" -- сперва про себя, потом вслух. Жена его, Ольга Георгиевна, тоже высокая, полная, с усиками над полной губой, с темпераментом, которого не умерило классное наставничество и удивительно мещанскими вкусами. Очень скоро выяснилось, что в шлифовке нуждалась совсем не панна Иренка: знания и словарь классной дамы ограничивались сотней шаблонных выражений и простой грамматикой. "Милорд", услыша попытки "шлифовки", сразу предложил заниматься лучше с ним, и после краткого экскурса в раннюю классику, взялся за Вольтера.
С ним можно было разбирать и Конфуция. Говорили они часами. Иренка приходила после обеда, когда Сперанский кончал службу, помогала мыть посуду его жене, убирала кухню и садилась за стол, чтобы обсудить написанное сочинение. Говорили до ужина. Потом милорд часто провожал ее домой, придерживая за локоть при переходе через улицу -- совсем, как взрослую. Иренка видела, что он слегка сутулится, что костюмы могли быть элегантнее, а рубашки свежее, и что он часто ложится или садится с книгой, вовсе не смотря, что сел на выглаженную стопку белья, или на ножницы, забытые на диване, и вообще парит в поднебесье, предоставляя жене пилить его за мелочи жизни. Сперва та прислушивалась к их разговорам, потом махнула рукой: "Метафизические джунгли"! -- выговаривала она так вкусно, как "изюминки в булке", но с явным отвращением к этой болтовне, и если не уходила в гости, то и не мешала забивать голову белокурой панночке разными бреднями.
Уроки начались зимой, а потом пошла весна, семнадцатая по счету, и первая по настоящему. "Предвесенье" -- повторяла Иренка запомнившееся слово по роману Стефана Жеромского. Запах талого снега, мартовская капель, от которой звенит все: колокола, тающие сосульки, хрустящие и по утрам и вечерам лужицы, проступающие камни мостовой под колесами, -- даже трамваи звенят по особенному, молодо и звонко, и бледное еще, но уже совсем свежее, звенящее солнцем небо. Дни становятся длиннее, вечер акварельными тенями засинивает улицы. Ветер доносит, кажется, в парки запах леса, сырых сучьев, еще чертящих дрожащими силуэтами свои тени, но ветер отливает на них зеленоватой дымкой, и повсюду барашки вербы -- скромной, робкой, обещающей вестницы совсем близких фиалок, и пасхальных гиацинтов -- щемящего ожидания, огромной, кружащей голову радости.
Иногда она получала вдруг утром твердый сиреневый конверт с исписанным мелким, гравировальным почерком листком: о Вольтере и Гюго, несколько мыслей вообще, и в конце, вскользь, -- о встрече сегодня вечером на таком то углу, у такой то церкви...
Это значило что сегодня она в назначенное время, оглядываясь -- не опоздать бы, не придти раньше, неприлично! -- будет на свиданьи. Потому что, как ни говори, но это -- назначенное свиданье. И от сиреневого конверта уже кружилась голова -- так же, как кружилась вдруг от того, что при этих встречах он слегка церемонно и все таки интимно поднимал ее протянутую руку к губам и целовал, как взрослой -- а однажды поцеловал еще раз, в ладонь. И после этого они долго бродили по улицам, уже под руку, и она часто ловила его взгляд, теперь совсем по другому внимательный и теплый.
К жене его появилось тоже новое чувство -- виноватости, хотя, что же тут плохого? Иногда Иренка называла себя "подколодной змеей", которая забралась в чужое гнездо, иногда возмущалась: та сама виновата тоже! Никаких общих интересов с мужем! Такой человек, как он, не может удовлетворяться одними ее тряпками и кухней!
Все это немножко царапало, немножко заставляло краснеть, но не могло даже на минуту вытеснить другого: блуждающей уже с утра на губах улыбке навстречу вечернему свиданью -- и замирающей, трепетной радости от еще большего ожиданья: принесет ли он ей на Пасху голубой гиацинт? Конечно, она не могла даже намекнуть на это, но если он догадается сам, то... и это "то" было таким сияющим и большим, что можно было только зажмуриться, чтобы не задохнуться от счастья.
-- Какие у тебя в сущности отношения со Сперанским? -- спросила однажды мать.
-- Отношения? -- удивилась Иренка. -- Мы, конечно, большие друзья...
-- Друзья не смотрят так, и на прогулки не приглашают тоже ... Ему тридцать девять лет, а тебе семнадцать! Сейчас, конечно, он очень интересен со своими седыми висками, и партия была бы приличной, но Ольга Георгиевна своего даром не отдаст, и приберет его к рукам, когда станет нужно. Что он у нее под башмаком это ясно, конечно. Но, пока вы только гуляете и разговариваете, то еще ничего ...
Мать смотрела на вещи просто, а Иренку как хлыстом ударило. Весь день она кипятилась и волновалась из-за режущей боли в груди, от того стыдного и мерзкого, что скалило зубы из-за угла, тянулось грязной волосатой лапой к сияющему образу. Такой тонкий, умный, благородный, и "под башмаком?"
-- Вы не думаете, что ваша жена против того, что мы так встречаемся? -выпалила она сразу, как только они в этот вечер -- опять! -- встретились в городском саду у собора.
Он чуть приподнял брови.
-- Я не докладываю ей о каждом своем шаге, но и не скрываю, а если бы она спросила... не вижу в этом ничего особенного. Почему вам это вдруг пришло в голову?
Ей сразу стало стыдно и она смешалась, и в этот вечер смущенно уступила его настойчивым просьбам и пошла с ним в кондитерскую. Он приглашал ее уже не раз, настойчиво доказывая, что в этот час, и в вполне приличной кондитерской нет ничего запретного, но ей всегда было страшно неловко при мысли, что он должен будет за нее платить.