При воспоминании о Судареве мне и вовсе стало плохо. Я сползла куда-то под подоконник и тихо завыла, закусив костяшки пальцев. Потом на четвереньках доковыляла до тахты и взяла ненавистную, зловещую книгу.
Блаженный ты или проклятый дух, Овеян небом иль геенной дышишь, Злых или добрых умыслов исполнен, Твой образ так загадочен, что я К тебе взываю…
Лозинский переводил «загадочен», Радлова писала: «В каком обличье странном ты явился…» Господи, как я кичилась в свое время тем, что с грехом пополам прочитала пару книжек по шекспироведению! С каким апломбом рассуждала о многозначности переводов и о том, что это самое слово «questionable» можно толковать и как «готовый вести беседу», и как «способный отвечать на вопросы», и как «сомнительный»! «Сомнительный», «странный», «загадочный», «вызывающий недоумение»!.. Призрак приносит Гамлету известие о предательстве Гертруды!
Витенька Сударев, прилетевший из Москвы в Новосибирск, рассказывает Пашкову о том, что я уже давным-давно за его спиной разводила шашни с «люберецким бандюганом»! Еще тогда, когда клялась в вечной любви и с радостным визгом кидалась на шею Сереже после каждого его возвращения из московской «командировки». А «странный», «сомнительный» и «вызывающий недоумение» вид?
Пожалуйста! Что может быть «сомнительнее» и, как говорится, «страньше», чем вид директора крупной торговой фирмы, являющегося на важную презентацию с огромным фингалом под глазом?! Нет, я не сомневаюсь, что заботливая Витенькина женушка заштукатурила его тональным кремом и затушевала пудрами всех цветов и оттенков сразу, но хрустальная кружка, с моей легкой подачи влетевшая в Витенькину физиономию, знала свое дело. Синяк там намечался такой, какой не спрячешь даже под тонной высококачественного театрального грима!
Когда-то Пашков любил устраивать свою голову у меня на коленях, снимать очки, близоруко всматриваться в мое лицо и говорить:
— Я завтра улетаю, Женька! Ты уж без меня не грусти и не скучай!
— Ладно, не буду, — традиционно радостно соглашалась я.
— Что-о-о?! — Сережа делал «страшное» лицо.
— Ну как ты просишь: не буду грустить, не буду скучать!
— Так, пробуем еще раз! — начинал он «сердиться». — Не грусти и не скучай без меня, Женя!
— Да не буду, не буду! — снова оптимистично заверяла я.
Тогда он закатывал глаза и стонал, цитируя «Гамлета»:
— «О женщины, вам имя — вероломство!»
— «Слабость — имя твое, о женщина!» — обычно перебивала я. — У Радловой это лучше звучит.
— Пусть так! — неохотно соглашался он. А потом… Потом между нами происходило то, что обычно происходит между любящими друг друга мужчиной и женщиной…
«О женщины, вам имя — вероломство!» Вот и вспомнилось то, что в моей жизни было связано с «Гамлетом». Так вспомнилось, что лучше бы и не вспоминалось вовсе. Чем стало для него мое «предательство»? Что в нем так страшно надломилось? Что же еще произошло? Ведь должно, непременно должно было произойти что-то еще! Что заставило его за какие-то сутки собраться, примчаться в Москву и здесь разобраться сразу со всеми: с врагами, предателями и бывшими любовницами?! К сожалению, уже нельзя было спросить у Лехи, общался ли он когда-нибудь с Сергеем Геннадьевичем Пашковым. Сложно было бы убедить Бирюкова ответить на вопрос: имелся ли среди его «боссов» некто Пашков? Но Игонина…
Оставалась Лера Игонина, и Человек в сером (Боже мой, Человек в сером!) возле ее подъезда. Кем бы ни был мой Сереженька — убийцей, маньяком, сумасшедшим, — но он должен был откуда-то узнать о подготавливаемой мной и Ольгой карательной акции!
Мелко подрагивая челюстью и бряцая коленными чашечками, я встала и подошла к телефону. Записная книжка, так любезно забытая моей недавней гостьей, все еще лежала на обувной тумбочке. В принципе в ней не было особой нужды.
Номер телефона Леры Игониной с того памятного дня, когда меня, полуголую, загнали в мужской туалет, прочно сидел в моей памяти.
«453», — набрала я, прикрыла глаза, мысленно повторила следующие цифры.
Пальцы отказывались накручивать диск, желудок разрывался от боли, голова кружилась.
— Да, я вас слушаю, — после пары гудков ответили на том конце провода. И мне не оставалось ничего иного, как обреченно и отчаянно спросить:
— Могу я поговорить с Валерией Игониной? Мне очень нужно…
К моему удивлению, не последовало ни маньячески-подозрительного «а кто это?», ни истеричного «я не хочу и не буду ни с кем разговаривать, пусть все оставят меня в покое»; Все тот же ровный женский голос подбодрил:
— Говорите, пожалуйста! Я у телефона.
— Понимаете, я знакомая… то есть почти подруга Ольги… — Тут я с ужасом поняла, что не знаю ее фамилию. — Ну Ольги, вашей бывшей одногруппницы…
На том конце провода ощутимо напряглись, потом последовало осторожное:
— Да. И что?
— Это очень важно и для меня, и для нее. Ответьте мне, пожалуйста, на один вопрос — только на один! Вам что-нибудь говорит имя «Сергей Геннадьевич Пашков»?
Лера Игонина молчала всего пять или десять секунд. Но эти мгновения, как ни банально, показались мне вечностью. Ее молчание могло быть разным: осторожным, испуганным, потрясенным, виноватым…
"Недоумевающим! Только бы оно было недоумевающим! — молилась я, чувствуя, как потеет ладонь, сжимающая трубку. — Пусть она слыхом не слыхивала, кто такой Пашков. Тогда остается хоть какой-то шанс, что он здесь ни при чем!
Хоть малюсенький!"
— Да, мне знакомо это имя, — четко и внятно ответила Лера, и земля в виде пола, застеленного линолеумом, стремительно уплыла из-под моих ног…
К тому моменту, как я сумела восстановить дыхание, из трубки уже вовсю неслись короткие, резкие гудки. Оставалось только положить ее на рычаг и медленно поковылять обратно в комнату. Я услышала то, что боялась услышать.
Все складывалось, как пазл к пазлу в сложной, на тысячу элементов, картинке. И картинка вырисовывалась, мягко говоря, ужасная. В нее вписывалось все: и шекспировский сюжет, и открытка в аэропорту, и даже то, что меня не трогали до поры до времени…
Правда, это «до поры до времени» ничуть не утешало. Гертруде, павшей в глазах сына, суждено было выпить свой отравленный кубок. И я еще ни разу не встречала такой интерпретации шекспировской трагедии, при которой она осталась бы жива. , Господи, но почему все-таки Гертруда? Про женщин, которым «имя — вероломство», допустим, все ; понятно. Но вот о чем я никогда не догадывалась, так это о том, что Пашков питает ко мне чисто сыновние чувства!
Правда, испокон веков существовал эдипов комплекс и тому подобная психологическая дребедень. И в американской киноверсии «Гамлета» Гамлет — Мэл Гибсон вытворял с матушкой — Гленн Клоуз такое, что заставляло меня краснеть от пяток до корней волос! Может, конечно, режиссер имел в виду что-нибудь очень приличное. Но мое испорченное воображение истолковывало картинку именно так, а целомудренное воспитание не позволяло обратиться к кому-нибудь за дополнительными разъяснениями…
Значит, он видел во мне женщину, олицетворявшую в себе все: и любовь, и нежность, и сексуальность, и материнскую доброту! Вот оно, значит, как!.. И все бы могло закончиться очень хорошо (просто-таки по Грину: «Они жили долго и счастливо и умерли в один день!»), не загляни в один злосчастный вечер в казино «Звезда» неудачливая актриса Наталья Каюмова. Сколько ночей у них было? Одна?
Две? Несколько? Пашков признался в одной, хотя, впрочем, он не говорил ничего конкретного. А Наташка рассказывала об интеллигентном «прынце» (принц Датский! О Господи!), который относился к ней как к очередной «постельной принадлежности»… Мы ведь болтали с ней о мужиках! Я брызгала слюной от злости, вспоминая своего «подлого обманщика», она жаловалась на изменщика «прынца». Мы жалели друг друга, понимали друг друга и умудрились ни разу не назвать фамилии (фамилию!) своих возлюбленных! А потом она говорила о приятелях в Новосибирске, о каких-то «хороших знакомых, которые практически родственники». Стоило только спросить, проявить хотя бы минимум любопытства и человеческого интереса! А кстати, что бы я тогда сделала, услышав ответ?
Замерла в тупом недоумении? Вцепилась ей в волосы? Выставила бы из дома вместе с ее дурацким майонезом и пельменями? Значит, после Бирюкова у Натальи был Пашков. И выходит, несчастного Вадима Петровича он мог убить еще и за то, что тот когда-то спал с его женщиной, с его Офелией…
Я мрачно отковыряла ногтем остатки моркови со стенки салатницы, меланхолично отправила их в рот и навзничь упала на тахту. Глаза мои смотрели в потолок. С потолка на меня таращилась люстра со старыми, потрескавшимися плафонами. А когда-то на том месте, где покоилась сейчас моя голова, лежала мертвая, отрубленная рука с размозженной костью и дряблыми сизыми жилами.
Пашков не просто вел меня к могиле — на этом скорбном пути он пытался напугать меня до смерти. Чего он добивался? Того, чтобы я сошла с ума? Того, чтобы околела от разрыва сердца или прободения язвы желудка? (Кстати, в последнем он, похоже, весьма преуспел!) Чего он добивался и добивается?!