Похоронили С. М. Михоэлса с почестями, в отличие от других еврейских деятелей, таких как Перец Маркиш и Лев Квитко, которые были арестованы по обвинению в измене Родине, в стремлении создать внутри Советского Союза свое сионистское государство, послужившее бы плацдармом для американской экспансии. Этих расстреляли на Лубянке.
Пройдут долгие годы, и кто-то сочтет выгодным для себя потревожить память покойного. В печати появится письмо, составленное якобы Берией вскоре после смерти Иосифа Виссарионовича, датированное 2 апреля 1953 года и направленное в Президиум ЦК КПСС тов. Маленкову Г. М. А в письме том недвусмысленно говорится, что Михоэлс и Голубов были убиты по прямому указанию И. В. Сталина, которое было дано тогдашнему министру госбезопасности Абакумову. Все свалено на того и на другого. Оба — негодяи, а Лаврентий Павлович хороший. У меня это послание не вызывает доверия. И стиль совсем не бериевский, и словечки не его, да и оправдываться ему в ту пору, охаивая других, не было необходимости: сам восседал на вершине власти. Так что подделка не исключается. Это уж потом, после ареста, Берия примется откровенно чернить Иосифа Виссарионовича, отмывая себя как простого исполнителя чужой воли. Но, повторяю, некоторым деятелям выгодно было через долгие годы запустить вслед Сталину еще один грязный камень.
Итак, борьба с низкопоклонством перед Западом, с безродными космополитами у нас нарастала и обострялась, как, впрочем, и «охота на ведьм» в Соединенных Штатах, постоянно подогреваемая там «бешеным сенатором» Джозефом Маккарти. В 1949–1950 годах особенно проявились черты, практически общие для оной борьбы в обеих великих странах. Если от Комиссии по расследованию антиамериканской деятельности всегда страдали главным образом тамошние евреи-интеллигенты, то и мы в этом отношении сравнялись с бывшими союзниками — янки. И у нас доставалось в основном евреям, хотя, разумеется, не только им, но и всем тем, кто не жил интересами и заботами родной страны или позволял себе не руководствоваться решениями и указаниями нашей партии и правительства. Борьба шла именно в этом разрезе, без упора на национальную принадлежность: способность и возможность оказаться в немилости зависела от каждого отдельного человека. Академика Орбели, грузина, соратника знаменитого ученого Павлова, никакого отношения к евреям не имевшего, обвинили, например, в том, что он засоряет советскую науку вредоносными измышлениями менделистов-морганистов. А стопроцентный иудей Эммануил Казакевич в то же самое время получил Сталинскую премию за свой новый военный роман.
Споры-раздоры касательно низкопоклонства и космополитизма были настолько остры, что в значительной степени раскололи интеллигенцию по всей стране, расслоили даже такую спаянную группировку, как сообщество советских евреев. По крайней мере, на тех, кто, намеревался уехать в Израиль или другую страну, и на тех, кто считал Великую Россию своей настоящей Родиной и не способен был изменить ей. В 1949 году особой популярностью пользовалась у нас песня с хорошей мелодией и задушевными словами:
Летят перелетные птицыВ осенней дани голубой,Летят они в жаркие страны,А я остаюся с тобой.А я остаюся с тобою,Родная навеки страна.Не нужен мне берег турецкий,И Африка мне не нужна.Немало я стран перевидел,Шагая с винтовкой в руке.Но не было больше печали,Чем быть от тебя вдалеке.Пускай утопал я в болотах,Пускай замерзал я на льду,Но если ты скажешь мне слово,Я снова все это пройду.Желанья свои и надеждыСвязал я навеки с тобой,С твоею суровой и ясной,С твоею завидной судьбой.Летят перелетные птицыУшедшее лето искать.Летят они в жаркие страны,А я не хочу улетать.А я остаюся с тобою,Родная моя сторона.Не нужно мне солнце чужое,Чужая земля не нужна.
Суть ясна: это признание советского патриота в любви к Отечеству, отказ променять свою суровую родину на соблазны далеких краев. Но как же ополчились на исполнителя этой песни Владимира Абрамовича Бунчикова горластые стаи «перелетных птиц», уже успевших добраться до Израиля или еще только готовившихся к отправке. И отщепенец-то он, и низкопоклонник: не перед Западом, а перед партийным начальством. Появились статейки с намеками на бесталанность Бунчикова, что заставляет его быть конъюнктурщиком и приспособленцем.
Основательно доставалось от своих же сородичей и другим деятелям науки и культуры, не желавшим покинуть советскую землю, не воспринимавшим веяния и наставления, поступавшие из зарубежья. Своеобразного, замечательного артиста Марка Бернеса, певшего душой, трогавшего заветные струны людских сердец, пробуждавшего хорошие чувства и мысли, один из критиков назвал «безголосым исполнителем полублатных песен». А все из-за того же: не поддерживал «перелетных птиц», выбился из их космополитической стаи. Ругали и Утесова, и Райкина — по той же причине. Так что борьба с низкопоклонством и космополитизмом, на которую до сих пор жалуются иудеи, была отнюдь не преследованием еврейской нации, а целенаправленным наступлением на те личности или группы, которые так или иначе противопоставляли себя идеям коммунизма, деяниям советской власти, лично товарищу Сталину. Без различия национальности, пола и возраста.
11
В середине октября 1948 года, в хмурый дождливый вечер Иосиф Виссарионович по телефону попросил меня приехать к нему в Кремль, на квартиру. Такие внеплановые, внезапные вызовы-приглашения всегда связаны были с чем-нибудь личным: с состоянием здоровья, с огорчением или с радостью, которыми хотелось поделиться одинокому и замкнутому человеку. По делам службы я мог бы не спешить, отсидеться дома, сославшись на болезнь или еще на что-то, но при таких вот внезапных просьбах Сталина сразу в любом случае отправлялся к нему, понимая: это необходимо, только со мной может он «выпустить накопившийся пар», разрядиться от излишних эмоций или, наоборот, справиться с наступившим упадком, воспрянуть, войти в нормальное состояние. Несмотря на обстоятельства и угнетающую погоду.
Иосиф Виссарионович был раздражен и выглядел оскорбленно-обиженным, что случалось с ним чрезвычайно редко. Указал на стол с бумагами:
— Вот полюбуйтесь. Оказывается, предают не только живые, но даже и мертвые.
— Что случилось?
— Нам известны мемуары генерала Брусилова под названием «Мои воспоминания». Хорошие, полезные мемуары, их знают наши советские люди.
— Алексей Алексеевич выдающийся боевой генерал, патриот…
— Ми-и-и тоже так считали. А теперь нам принесли вторую часть мемуаров, которая обнаружена среди трофейных документов. Рукопись 1925 года, когда генерал Брусилов вместе с женой лечился в Чехословакии. За год до смерти. Предсмертные откровения, — съязвил Иосиф Виссарионович. — Раскрылась сущность. Одна черная краска. Поношение советской власти…
— Которую он защищал, укрепляя Красную Армию?
— Мы ему верили… Мы ему так искренне верили, а он оказался мелким обывателем, двурушником.
— Не может этого быть! Алексей Алексеевич человек честный и чистый. Поступал по совести и говорил, что думал.
— Он и сказал. На бумаге. Рукопись с его подписью. Мы глубоко уважали его, мы учились у него, а он, оказывается, держал камень за пазухой.
— Не представляю…
— Убедитесь своими глазами. Вот рукопись, читайте. Там подчеркнуто кое-что.
Сталин закурил, сел на стул и демонстративно отвернулся: смотрите, мол, сами, делайте выводы. Я перевернул титульную страницу. Почерк вроде бы знакомый, но содержание странное.
«Вселили нам в девятнадцатом году какого-то комиссара с нелегальной супругой и ее матерью. Он, вероятно, был конюхом когда-то у графа Рибопьера, так как рассказывал мне, что бывал на скачках с лошадьми его в Париже. Грубый, наглый, пьяный человек, с физиономией в рубцах и шрамах. Он говорил, что был присужден к смертной казни за пропаганду среди солдат на Юго-Западном фронте еще в 1915 году, а я отменил смертную казнь и заменил ее каторгой. Теперь он, конечно, большая персона, вхож к Ленину и т. д. Вот уж можно сказать, что отменил ему смертную казнь себе на голову. Пьянство, кутежи, воровство, драки, руготня, чего только не поднялось у нас в квартире, до сих пор чистой и приличной. Он уезжал иногда на несколько дней и возвращался с мешками провизии, вин, фруктов. Мы буквально голодали, а у них белая мука, масло, все что угодно бывало. А главное, спирту сколько угодно. У нас холод бывал такой зимой 20-го года, что лед откалывали от стен у калориферов. Топка давно прекратилась. У них была поставлена железная печка и дров было сколько угодно. Мы замерзали и голодали. Все наши переживания повседневной жизни не стану описывать, ибо они подобны всем остававшимся в России русским людям. Они описывались много раз и до меня, в особенности талантливо и верно у Д. С. Мережковского и З. Н. Гиппиус. Но в противовес всем тяжким примерам хочется не забыть чего-либо отрадного, человечного, что испытывали мы не раз. Сейчас мне вспомнилось, как сестра Лена заказала крохотную печурку какому-то эстонцу. Он очень дешево за нее взял, и когда принес печурку ей и увидел меня рядом в комнате, в полушубке, в валенках и папахе, то на другой же день притащил и для меня железную печку большого размера, но ничего с меня не взял. Он говорил, что служил матросом на «Полярной звезде». Больше я его никогда не видел. Не могу без улыбки вспоминать, как Лена и ее сослуживцы по архиву — восемнадцатилетняя Оля, шестнадцатилетняя Дуня и четырнадцатилетний Ваня, все советские «чиновники», — раздобывали где-то на задворках бывшего штаба какие-то доски, поломанную мебель и тащили к нам для топлива. В шутку это называлось «Архив идет». У кого ножка от ломберного стола. У кого сломанная табуретка, у кого доска от скамейки, и всегда веселы, несмотря на похлебку из хвостов селедок и черствую зеленоватую корку хлеба. У этой бедной девочки Оли отец умер вскоре буквально от голоду, а у нее самой развилось острое малокровие. Моя жена превратилась в щепку, ее сестра и брат также. Любимые собаки сдыхали от голода одна за другой. Меня еле-еле подкармливали обманно, уверяя, что и сами едят. Меня и самую маленькую собачку Мурзика общими силами кое-как питали. У этой собачонки даже была старая коробка от конфет, куда все крошки собирались, и это называлось «мурзилкин паек»».