жизней — антоним обычной,
продольной жизни с ее постоянной горизонтальной тягой-тоской по движению вперед, в Москву, в Италию, в завтра. Время изменило плотность: было потоком, бежало, волокло за собой и вдруг загустело, стало метафизическим, вязким. Созерцание и действие не узнают себя в пустом зеркале.
* * *
Наш способ чтения пандемии (и связанного с нею исторического завитка) — поневоле антропоморфизирующий, прикладной. Помимо простого «выжить», хочется выжать из происшедшего хоть какой-то смысл, повернуть его, как сказал бы Мандельштам, к современности. Хочется верить в то, что зрение еще доступно, увидеть в месте ссылки — начало новой жизни, в вирусе — послание к человеку. Оно не считывается, экран дрожит и дергается. Кажется, что новая, тронутая вирусом реальность имеет не один, а три временных режима — три способа понимания происходящего, которые связаны с ощущением времени. Из зазора между ними я пытаюсь описывать то, как они работают; постоянные быстрые переходы из одного к другому составляют штриховку, мерцание, вьюгу, которая завораживает и лишает сил.
Один из них — склонность считать то, что случилось с человечеством, возможностью, которую надо правильно использовать. Высвободившееся (или, скорее, непредусмотренное — образовавшееся на месте отменившегося старого) время рассматривается как ресурс: новый участок пространства, который надо освоить. При этом понятно, что он какой-то другой, незнакомый (и что у нас в любом случае нет инструментов для того, чтобы работать с ним в привычном режиме). Поэтому оно мыслится как альтернативное, праздничное: его можно заполнить тем, что упускается в повседневном. Планы и обещания (публичные и потаенные) сбросить вес, выучить новый язык, написать роман — это своего рода эмиграция или дауншифтинг: человек получает еще один шанс, проживает другую, альтернативную, жизнь в отводном канале пандемии. То, что это не совсем подарок (высвобожденное время оплачивается одновременной болезнью и смертью других людей — как и ощущением постоянной опасности), придает этим планам лихорадочную интенсивность: не справиться — значит потерпеть моральный крах.
Второй способ — искусственное игнорирование особого характера, который есть у этого неурочного времени. Его можно понимать как попытку бунта — насилия над реальностью, которую надо заставить вернуться в берега. Применительно к времени это выглядит так: его надо принудить к повиновению, надо прожить его как рядовое — как если бы ничего не случилось. Разного рода ковид-диссидентство (от отрицания пандемии до разных поведенческих практик сопротивления ограничениям) — один из вариантов. Еще один, возможно, — обостренное переживание политических сюжетов: в результате они вырастают до необходимого и достаточного повода для того, чтобы выйти наконец на улицы. Таким образом, болезнь назначается несущественной, сравнительно неважной, не требующей переопределить время и признать его необыкновенным; а времени императивно вменяется в обязанность подчиниться текущей повестке и течь как положено.
Третий способ, самый легкий в употреблении, самый соблазнительный и самый травматичный, — бездействие. Пандемическое время заведомо переживается как непродуктивное, потерянное — с этой потерей можно примириться, если осознать ее как жертву. Ты не заболела, но могла; твои близкие не заболели, но могли: в это самое время болеет кто-то другой. То, что могло быть отдано болезни, проживается с особой внимательной торжественностью как особенный, сакральный участок жизни, из которого нельзя извлечь практической пользы — но можно пройти насквозь и выйти из него измененными. (В поздние советские годы общим местом в разговоре со школьниками было напоминание о том, что они живут вместо погибших солдат Второй мировой — и поэтому не вполне владеют своими жизнями, должны привести их в соответствие с неким высоким эталоном.) Выпадение из повседневности понимается как в-падение в безвременье из времени, в зону чистой экзистенции, где причинно-следственные связи не отменены, но как бы слегка провисли. Стояние в настоящем оказывается самодостаточным занятием — но поскольку у него нет умопостигаемого смысла (зачем оно, для чего? это отказ от жизни или прибавка к ней?), оно постоянно нарушается: сознание перескакивает то в первый, то во второй режим. Возникает что-то вроде непроизвольного внутреннего тика: я (оставаясь более или менее неподвижной) мысленно рывками перемещаюсь между этими тремя состояниями, а чаще всего нахожусь в мерцающей зоне зазора, выпадения из времени — как пандемического, так и привычного. Прошлое отмерзло. Настоящее замерло. Будущее отложено. Лия и Рахиль заснули. Между ними пустое зеркало, и в нем никто никого не видит.
* * *
Мы начинали с двух, казалось бы, противоположных друг другу моделей литературного и общественного поведения — и с двух близких друзей, для себя эти модели выбравших. То, что оба они оказались к тому же и великими поэтами, — частность. Я могу осторожно предполагать, отчего плакал Мандельштам в Ленинграде, когда Ахматова читала ему о том, как мертвая Беатриче упрекает живого Данте в том, что он позабыл о ней и загрязнил свою жизнь суетой — вертел, так сказать, хвостом, устраивал дела и слишком много шумел. (Сам Данте, когда она сказала ему что-то особенно непоправимое, упал, словно его что-то укусило за сердце.) Спустя год с небольшим после этих слез («эти слова и вашим голосом!») он будет арестован за антисталинские стихи, во время обыска за стеной будет играть пластинка с гавайской гитарой, Надежда Мандельштам и Ахматова, оказавшаяся в эти дни в Москве, будут сидеть рядом «желтые и одеревеневшие». Перед лицом катастрофы жизнь созерцательная и жизнь деятельная всегда оказываются наравне.
Данте описывает гору Чистилища и венчающий ее Земной рай как обратную сторону несуществования, неместа, невремени — чудовищной воронки, которую являет собой Ад, откуда сама земля убежала, чтобы не делить пространства с падшим Люцифером. Это своего рода аверс и реверс: зияние полного отсутствия, именуемого злом, и его оборотная сторона, где возможно страдание — но есть и возможность его преодолеть. Выбравшись под звезды из девятого круга с его мертвым воздухом несуществования, Данте не перестает смотреть и слушать: цвета обновлены, их сладость вернулась, а с ней — и главное: желание желать спасения, недоступное в аду. Похоже, нет для человека ничего труднее, а значит, наше состояние не очень отличается от того, что описано в первой кантике. Но поэт, по слову Ольги Седаковой, и «есть тот, кто хочет то, что все / хотят хотеть». Научиться этого хотеть: неизбежный урок, урок, общий для Рахили и Лии, для всех, кто глядится в зеркало явлений, с пением или без него.
№ 26, 30 июля 2021
Время. Сквозь время
Против нелюбви. Как мемуары второго сорта дарят бессмертие мусору
(Мария Степанова, 2013)
Еще в конце прошлой зимы в соцсетях промелькнуло известие об одной находке. После многолетних