— Вы возьмите этот ясеневый сук. Видите, как он загибается? Выйдет отличная рукоятка для мотыги.
— Спасибо. Да, конечно. Отличная рукоятка.
Осокин поспешно простился и пошел домой. Аристид еще что-то ему кричал вслед, но он ничего уже не слышал.
Приспособить к мотыге ясеневый сук оказалось далеко не так просто, как думал Осокин. Но дело было, собственно, не в рукоятке. Осокин, конечно, быстро забыл бы тот час, который он провел в сарае, обстругивая ножом ясеневый сук, если бы этот час не связался в его сознании с мыслями о взятии Орла. В сарае было темновато, но Осокин не открывал двери на улицу — он хотел быть один.
«Вот здесь, на сгибе, еще надо подстругать. С этой стороны. Вот так. И вот здесь. Хорошо, что я вчера наточил нож… Что же это — конец? Если Орел взяли, значит — конец? С шестнадцатого века, с тех пор, как Орел существует, его никто никогда не брал. Мой пыльный, мой неказистый, мой русский Орел. Лиза Калитина и «Дворянское гнездо». Если бы я был в России, я бы умер под Орлом, «как наши предки умирали». Но под Орлом никто не умирал, разве только в гражданскую. А вот теперь по Волховской ползут немецкие танки, а я сижу на Олероне и делаю рукоятку к мотыге».
Осокин примерил рукоятку. Ясеневая палка все еще была широка в сгибе, и, сняв мотыгу, Осокин снова принялся стругать. Белыми стружками был усеян уже весь пол сарая.
«Неужели это конец? Не может этого быть. Россия не может проиграть войну. Я не хочу. Но что я могу поделать здесь, на Олероне, среди французов, которые не умели защитить даже свою собственную страну? Я живу во Франции чуть не двадцать лет, а они меня все еще чуждаются — иностранец. Etranger. А что сейчас делают французы? Исподтишка ругаются. Скрипят и злятся на всевозможные ограничения. Торгуют с немцами. Мне они не продают яиц, потому что с меня им неловко взять пятьдесят франков за дюжину, а немцы сами дают семьдесят — куда проще и выгодней. Да и что можно сделать здесь, на острове, где все на виду, как на ладони».
Наконец проушина мотыги прошла через сгиб и крепко засела на расширяющемся конце. Осокин примерил — рукоятка была в самый раз. Он взял кусок стекла и острым краем начал сглаживать неровности. С улицы донесся голос Лизы, возвращавшейся домой. Осокин открыл дверь сарая. Недавно прошел дождь, и по асфальту струилась еще не успевшая стечь в канавы мутная вода.
— Лиза, пойди сюда. Видишь, какую рукоятку я сделал!
— А почему она такая белая?
— Подожди, поработаю — отполируется. Знаешь, немцы Орел взяли.
— И посадили в клетку?
— Не птицу, а город Орел.
— Ты, кажется, мне про него не рассказывал, — сказала Лиза с сомнением.
— Скажи, Лиза, а тебе жалко, что взяли Орел?
— Жалко, потому что тебе жалко, дядя Па. Ты знаешь, маленький Маршессо совсем глупый. Он сегодня ножницами разрезал себе штаны. Soeur Anne очень сердилась. А правда, в будущем году я уже буду совсем большая и буду ходить в настоящую школу?
То, что он ничем не помогал России, его тяготило с каждым днем все больше. Вскоре после падения Орла он поехал в Маренн, надеясь там найти следы Фреда или Мартена.
Он без особого труда разыскал домишко, в котором пил вино после бегства Мартена, но домишко пустовал— ставни были закрыты наглухо, а во дворе, в огромной луже, которую морщили порывы ледяного ветра, уныло стояла двухколесная зеленая телега, задрав к небу сломанную оглоблю. Осокин осторожно спросил соседей о Мартене, но те либо действительно ничего не знали, либо не хотели говорить. Зашел к Букову, который встретил Осокина покровительственно: с тех пор как устрицы стали одним из редких продуктов, которые можно было покупать без карточек, он еще больше разбогател. О войне Буков говорил неохотно: он, видимо, уже поверил в окончательную победу немцев, но еще не решил, как ему следует вести себя. Устриц немцы не любили, и это было досадно — и без того прибыльное дело могло бы оказаться еще более прибыльным, если б не эти немецкие вкусы… На вопрос Осокина о Мартене, помолчав, он ответил:
— Вы бы лучше этим меньше интересовались. — И ничего не захотел добавить.
Ничего не добившись, Осокин вернулся в Сен-Дени и снова принялся за Дикое поле. Он решил посадить на нем картошку дважды — в феврале и в июле. Сорок шестая параллель, которая пересекает Олерон (как узнал Осокин, она проходила всего в нескольких сотнях шагов к югу от его поля), в нормальных условиях не позволяла надеяться на двойной урожай, но Гольфстрим, своей теплой струей омывавший Олерон со всех сторон, менял климат, и попытаться стоило.
После того как оскорбленная в лучших чувствах Мария Сергеевна переехала на другой конец острова, Осокин снова остался в одиночестве. Но это уже было не парижское затворничество, и различие состояло не только в том, что с ним были Лиза и мадам Дюфур. Осокин чувствовал себя теперь связанным со всем миром — своей работой на земле и огромной, вдруг проснувшейся в нем тягой к России. В декабре стало известно о поражении немцев под Москвою — это было первое хорошее известие с тех пор, как немцы напали на Россию.
Буря началась ночью. Когда утром Осокин, пройдя пешком три километра, добрался до Дикого берега, он еле переводил дыхание: крепкий и плотный воздух бил с такой силой в лицо, что можно было дышать, только отворачиваясь. Он оставил велосипед, на который так и не удалось сесть, за жесткими и крепкими, как камень, кустами (которые по-французски называются «морскими скалами») и пошел по тропинке, вьющейся между складками дюн. Тропинка вела к глинистому обрыву, которым остров упирался в открытый океан. Ветер прыгал вокруг, стремительные вихри завивали воронками сухой песок. Если еще утром Осокин думал, что ему удастся начать обработку нового поля, расположенного в углублении между дюнами, то теперь он шел, уже просто чтобы посмотреть на разбушевавшийся океан. И вот за поворотом океан открылся его глазам во всем своем могуществе. Метрах в десяти от обрыва, в том месте, где волны разбивались о подводные камни, черные спины которых иногда появлялись в белой струящейся пучине, вырастали, одна за другой, вертикальные стены воды, как будто подводным взрывом взметенные к низкому, стремительно несущемуся над водой черно-серому небу. Воздух дрожал от грохота и звона, не брызги, а уже целые хлопья воды подхватывал ветер и бил ими по лицу Осокина. Над горизонтом небо, как огромный черный спрут, выпустило щупальца, впившиеся в бурлящую воду, — там шел дождь.
Осокин уже собирался повернуть назад, когда в вое и грохоте, его окружавшем, он расслышал человеческий голос. Это не был крик о помощи, наоборот, в голосе слышались скорее повелительные интонации, и это поражало больше всего. На коленях, потом ползком, хватаясь руками за жесткую траву, Осокин добрался до края обрыва. Прямо под ним, внизу, простирая руки вперед, стоял кюре. Черный плащ раздваивался, как крылья, бился и взлетал за его спиной.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});