берегу, пока я суечусь – складирую мясо в разных местах и убираю за собой. (На ветру свежеразделанная туша способна привлечь белого медведя, находящегося на расстоянии нескольких километров.)
Когда я занес Скульд в хижину, Хельга, издав жуткий звериный крик, подскочила к дочери.
– Что случилось?! Она вся в крови!
– Это с тюленьей туши, – ответил я.
Только Хельга волновалась недаром: около пинты свежей крови стекало по шкурам, в которые завернули Скульд, в лужицу на полу. Эберхард уже тоже заинтересовался. Однако беглый осмотр Скульд ран не выявил. Лишь тогда кому-то из нас пришло в голову осмотреть мое бренное тело. Под моей правой рукой образовалась малиновая лужица. Стоило поднять руку – желудок сжался от дурноты. Увидел я лишь тяжелый кожный лоскут от костяшки указательного пальца до подушечки большого. Из этого вспоротого участка плоти лился пульсирующий кровавый поток.
– Боже, я ничего не почувствовал! – пролепетал я.
Но сейчас чувствительность возвращалась, и со жгучим дыханием жизни пальцы наполняла адская боль от раны.
– Дядя, иди сюда, – твердо проговорила Хельга, которая всегда была решительной и в целом небрезгливой. – Нужно немедленно промыть рану и посмотреть, что ты с собой сделал. – Мягко, но властно она заставила меня протянуть руку к тазу с пресной водой, добытой с большим трудом, промыла рану и потрогала пальцем кожный лоскут.
Боль оказалась довольно сильной, но вид раны был еще хуже. Я отвел глаза.
– Что ты видишь?
– Вижу кость.
– Ах! – воскликнул я, почувствовав дурноту.
– Рану нужно зашить. У тебя есть что-то, чем я могла бы воспользоваться?
Я мысленно перебрал то, что имелось в наличии. Искусным швецом я не был никогда. Хорошо, что мало кто видел результаты моих попыток обеспечить себя текстильной галантереей, ибо они были постыдными. В большинстве случаев я довольствовался брюками и куртками собственных моделей. Они получались грубыми, но практичными. Более сложные вещи, например, шляпы и сапоги, я до сих пор заказывал через Макинтайра.
– Не знаю, – ответил я. – Тяжелая леска из кишок для починки прорех в шкурах? Ярд-другой кожаного ремня?
Хельга вздохнула. Потом подошла к своему маленькому чемоданчику и давай выбрасывать вещи на пол.
– Вот, это подойдет, – объявила она, вытащив крохотное красное платьице с еще более крохотными оборками, рюшами и вышивкой.
– Господи, что это? – осведомился я.
– Мамин подарок. Еще она подарила такой же красный костюмчик, на случай, если Скульд родится мальчиком, но я сожгла его в печи у Чарльза. Я планировала сжечь и платье, но не смогла. Чувство вины заело. – Рассказывая об этом, Хельга дослала обвалочный нож и начала распускать один из рукавов платья. Она вытягивала нитку из рукава и наматывала ее на палец.
Кисть мне завернули в кухонное полотенце. Пульсировала она сильно – казалось, кто-то стучит в дверь.
– А что сейчас с чувством вины? – осведомился я.
– Испарилось. Спасибо, что спросил.
Хельга усадила меня за стол, зажгла лампу и поднесла ее так близко, что я почувствовал запах чада. Ветер сотрясал дверь, пламя трепетало. Эберхард смачно лакал кровь из лужиц. Хельга развернула мне кисть.
Я не мог заставить себя на нее взглянуть.
– Племянница, у тебя есть опыт в подобных делах? – осведомился я. – Ольга была приличной швеей.
– Нет у меня никакого опыта, – ответила Хельга, а потом задумалась. – Хотя однажды я пришила пуговицу. Да, я почти уверена, что пришила. – Грубым узлом, который пригодился бы моряку, Хельга привязала конец нитки к длинной кривой игле, на вид зловещей и подходящей для медвежьей шкуры.
– Зашивать нет нужды, – сказал я, отдергивая кисть. – Такие раны я сотни раз видел и в Кэмп-Мортоне, и… ну, везде. У шахтеров нет времени на швы и медицинский уход. Они просто накладывают тугую повязку и не снимают ее, пока ткани не начнут схватываться. Работу останавливать нельзя!
Хельга фыркнула, затем повернулась и таким образом привлекла мое внимание к мерцающим лужицам на полу, к неопрятного вида участку, где Эберхард до сих пор вылизывал первые следы кровотечения; и, наконец, к моей промокшей насквозь повязке, с которой капала кровь.
– Мужчины вечно думают, что знают, как лучше, хотя на самом деле не знают ничего.
Замечание племянницы уязвило, поскольку я считал себя человеком самокритичным. Открытым для здравомыслия. Даже просвещенным.
– Делай, что хочешь, – проговорил я и снова опустил руку на стол.
Наложение швов я перенес тяжело. Инфекцию – еще тяжелее. Слабый, беспокойный, раздражительный, я три дня не вставал с кровати, а жизнь всем нам поддерживала Хельга. Насупившись от сильной тревоги, она часто осматривала алую рану и полосы, ползущие вверх по моему предплечью, и ждала, когда вскроется Рауд-фьорд, готовая подать сигнал первому проходящему кораблю. Но паковый лед в том году был толстым, и корабли не появлялись. Мрачных шуток об ампутации Хельга не отпускала. Разговаривали мы трезво и рассудительно. Обстановка в хижине была напряженной.
– Инфекция не отступает, а наступает, – отметила Хельга. – Скоро придется принимать решение.
Я попытался привести мысли в некое подобие слаженного порядка, но канал между мозгом и ртом напоминал забитый грязью кульверт. Казалось, даже дыхание занимает больше времени, чем следует. Я попытался вспомнить все, что читал о путешествиях. Но викторианские первооткрыватели, как правило, умалчивали о вопиющей неудовлетворительности своих медицинских процедур.
– Я могу побороть инфекцию, а могу умереть, – сказал я. – Возможны оба варианта. Но если ты отсечешь мне руку, если подвергнешь такой большой участок кости и плоти воздействию суровых стихий, я умру наверняка. От кровопотери или от гниения ткани. – Губы потрескались, но я попытался улыбнуться Хельге. Она была такой молодой и такой измученной. Мне казалось, мы понимаем друг друга. – Если хочешь узнать мою судьбу, спроси норну, – предложил я.
Мы оба перевели взгляд на Скульд, которая задумчиво глодала кусок моржовой кожи, вероятно, морду Бенгта.
Глаза Хельги затуманились.
– Ты нужен ей, дядя. Значит, ты выживешь.
53
В трудные минуты Хельга расцветала. Ярче всего она сияла, именно когда это больше всего требовалось. Следовательно, вскоре после того как я поправился достаточно, чтобы вернуться к охоте и помогать с ребенком, Хельга вошла в пике. Позднее я узнал, что к таким перепадам она была склонна всегда. Ольгу они беспокоили куда больше, чем «дикость» дочери, ибо лишали Хельгу воли к чему-либо. Метеорологией такое состояние не объяснялось: возвращение солнца Хельга считала не более чем грубой издевкой. Настроение у нее напоминало приливную волну; или, уступая той волне в постоянстве, – воду, которую несут в ведре по каменистой местности.
Хельга называла это меланхолией, потому что других слов в то время не было, разве только «недомогание», но ни одно не