Это было крушением. И если я не хотел захлебнуться — а я не хотел, можете мне поверить! — оставалось одно. Строить плот из обломков былых возможностей.
Я переключился на чертежи будущего плота, крепежные связи и всяческие иные приспособления. В этом нельзя было ошибаться, почему я и старался избегать неприятностей. Мы всегда страдаем от суеты, вызванной лихорадочной поспешностью как можно скорее добраться до тверди земной. А суета — не помощник. Суета — вериги.
Я был очень ровен со всеми, заботлив и ласков с Танечкой, стараясь изо всех сил не вляпаться в суету. И — думал. Где-то там, на втором плане, стараясь никоим образом не выдвигать свои размышления в план первый. И уж не помню, по какому именно поводу спросил Танечку, не знает ли она некую Светлану.
— Светку? — она улыбнулась. — Конечно! А зачем?
— С Андреем у нее серьезные отношения.
Танечка радостно всплеснула руками:
— Правда?..
— Жениться собирается, — я тоже не удержался от улыбки.
— Замечательно! Светка — чудная девчонка, кончила бухгалтерские курсы, а танцует как!.. А почему ты о ней вспомнил?
— Она у Зыкова работает?
— Узн«ю, — Танечка кивнула с готовностью, потому что очень любила мне помогать. — Хоть сегодня. Я знаю, в какое кафе она ходит есть свои сосиски.
Слишком уж я был поглощен строительством плота, мечтая уплыть на нем на необитаемый остров вместе с верным Пятницей…
Через три дня моя Пятница доложила. Торопливо и с нескрываемым удовольствием:
— Я обедала в кафе и ела сосиски вместе со Светкой!
— Вкусные сосиски-то были?
— Ну, уж раз сам Зыков их ел…
— Где?.. — тупо спросил я.
— За соседним столом, он — большой демократ. И со мной очень мило поздоровался. Тебе — нижайший поклон.
Я вдруг почувствовал озноб. Знать, захлестнула мой недостроенный плот горькая морская вода…
3
Мне приснилось, будто я смотрю в подзорную трубу. Я видел Москву, нашу Глухомань и почему-то Пензу, в которой никогда не был. И все весело играло и переливалось, и я еще во сне понял, что смотрю не в подзорную трубу, а в калейдоскоп, и проснулся.
Проснулся я с мыслью, почему-то совсем невеселой. Я подумал, что мы, русские, все видим в калейдоскоп. И верим, что не счесть алмазов в пещерах наших душ. Каменных, как в арии Индийского гостя. И все у нас вывернуто. У нас вон коммунисты — это левые, а демократы — правые, хотя во всем мире наоборот. Потому что смотрим не в подзорную трубу, а — в калейдоскоп.
Вот такой то ли сон, то ли явь. Потом я обнял свою Танечку, прижал ее к себе покрепче, как прижимают самое дорогое, что только есть на свете, и опять заснул.
А утром — звонок. Я как раз на работу собирался, и трубку взяла Танечка. И крикнула:
— Валера!.. Валера, милый, откуда? От нас до вокзала — три минуты бегом!..
Я позвонил в свою контору, сказал, что задерживаюсь, что внезапно возникли… что дела, мол… Не помню, что я тогда бормотал, потому что очень уж тогда обрадовался. До счастья.
А Валера пришел не через три минуты, потому что бегать уже не мог. Ногу ему отмахали чуть ли не до колена, зато с протезом повезло. Он почти не хромал. Это очень по-русски: нам больше везет с протезами, чем с ногами, и мы этому радуемся. У нас вместо страны — большой-большой протез. И ничего. Даже гордимся.
Валера, правда, не гордился, но передвигался довольно легко. Пока сияющая Танечка шустро накрывала на стол, я спросил:
— Привык к протезу?
— Почти.
— Легкий?
— Австрийский.
— За валюту?
— За нашу валюту, — усмехнулся Валера.
Полез в нагрудный карман камуфляжной куртки и вытащил звезду Героя России.
— Поздравляю, Валерка. А чего же в кармане носишь?
— Да так, — он сунул звезду в карман. — Зачем пижонить? Андрей и Федор в Афгане по краю ходили, зачем же мне высовываться? Не надо об этом, крестный. Слишком много слез на наших наградах.
— Русских?..
Спросил не столько от природной тупости, сколько от неожиданности. Другим Валерий из Чечни вернулся, совсем другим. И я не очень его пока понимал, почему и весьма тупо выступил. Но он мне точно ответил. И все сразу стало ясным:
— Материнских. И детских. Слезы — они и есть слезы. Национальности не имеют.
Тут — Танечка, тут — выпили, тут я на свою макаронно-патронную службу умчался, и разговор тот оборвался.
Абзац в душе моей обозначился. Крутой ступенью библейского познания Добра и Зла.
А на работе думал не о том, как бы мне смухлевать с пиками и трефами, а больше о том, насколько же души наши загажены. Злобой, самодовольством полузнайства, ненави-стью ко всем, кто на нас не похож или кого просто приказали ненавидеть. Приказать ненавидеть — самый простой из приказов, потому что его перед строем зачитывать не приходится.
Конституционный ли порядок наводим, от террористов ли избавляемся — не с теми боремся, кто с ружьем в руках, а чаще всего с теми, которые — с ребенком. Так ли — не так ли, но страдают-то от нашей борьбы за Конституцию в массе своей те, которые с ребенком. Что там относительно слезы ребенка Достоевский говорил?..
Впрочем, мы теперь других авторитетов цитируем. В законе.
Ну, это так. Абзац.
А тогда я чокнулся с Валерой и потопал соображать насчет выпуска патронов и мухлежа с пиками и трефами. А Танечка с Валеркой отправились в семейство Кимов. Я тоже туда собирался, но тут неожиданно объявился дед Иван Федорович, и мы поехали в бывший совхоз вдвоем.
И все было бы ничего, если бы профессор, проходя мимо телевизора, который смотрели Катюша да Володька, вдруг не остановился. На экране шло вручение наград солдатам и офицерам, заработавшим ордена да медали собственным смертельным риском, что почему-то Ивану Федоровичу явно не понравилось. И он сварливо объяснил, почему именно:
— Между прочим, генерал Деникин отменил все награды на время гражданской войны. Он полагал, что за убийство соотечественников орденов не полагается. А большевики ввели не только революционные штаны, но и орден Красного Знамени и даже почетное оружие. Это — к вопросу о морали.
И пошел себе дальше. Ребята на это никак не прореагировали, но я заметил, как стиснул челюсти Валерий.
Потом вроде шло все нормально, поскольку Альберту стало лучше и Валерка появился целым и почти невредимым. Только Федора с нами тогда не было, да и сам Валерий не выглядел именинником. Судя по всему, о своей высокой награде он никому ничего не говорил, ну и я помалкивал тоже.
Хорошо выпили, хорошо закусили, вышли перекурить, пока в доме стол к чаю готовили. Андрей что-то говорил, Валера отвечал сквозь зубы, а я поддакивал, но больше помалкивал, чувствуя, что задели Валерку профессорские экскурсы в историю.
И вышли к пруду. Он примыкал к усадьбе Кима, но обычно мы около него почему-то не гуляли. А тут как нарочно… да нет, не нарочно: Валерий упорно к нему шел, ну а мы, естественно, за ним.
Пруд обмелел и заилился, а ведь, помнится, мы в него любили когда-то нырять. После баньки с возлияниями. Но все проходит. Все решительно. Даже чистые пруды становятся грязными.
Вдруг Валерий остановился, сунул руку в карман, вынул ее, стиснув что-то в кулаке, и, размахнувшись, швырнул подальше от берега.
И сказал:
— Мораль — для всех. А нравственность — для себя самого. Правильно, крестный?
— Тебе виднее, — вздохнул я, поняв, чт он выбросил в заиленный пруд.
— Что ты бросил, Валерка? — спросил Андрей.
— Генеральский поцелуй взасос, — сквозь зубы процедил Валерий. — Что-то стало холодать, а, ребята?..
И, ссутулившись, пошел к дому, чуть приволакивая протез.
4
О Валерии в Афгане говорили: не трус. Но он всегда в тени держался. Даже в тени Федора, не говоря уж об Андрее.
Он пошел в Чечню добровольцем не ради ордена. Он пошел ради самоутверждения и вернулся самоутвержденным. Удалось это ему, хотя могу представить себе, чего это самоутверждение стоило. При его-то совестливости и обостренном чувстве справедливости.
Многого стоило. Но он выдержал. Он не просто изменился — он постарел. Не годами — душой постарел. И в душе этой взошло посеянное. Посеянное всегда всходит, если — посеяли. Если не потравили семена угодничеством, не сгноили трусостью, не пропили с собутыльниками, наконец. Последнее — особенно для нас типично.
Даже его обращение ко мне изменилось. Прежде только Андрей да Федор называли меня крестным, а Валера — никогда. А вернулся из Чечни — стал называть. Не потому, что получил Золотую Звезду — я уже говорил, где она в результате оказалась. А потому, что получил внутреннее право. Может быть, даже нравственное.
— Знаешь, крестный, я о зачистках еще с рассказов бабушки знал. Она эту зачистку в сорок первом на себе испытала, в деревне Смоленской области. Немцы окруженцев искали, а кто-то донес, что их в бабушкиной деревне прячут. Ну и по всем законам зачистки: полное окружение, патрули по улицам и проход по хатам. Все — вон, прикладом в спину, если хоть секунду промедлил. И — полный обыск. Все ломают, все бьют, а какой у крестьянина скарб? Одни дети — вот и весь его скарб.