Певец «прохожих» покуривал черную сигарку. Одет он был в строгий черный костюм, лицо его также потемнело; он неловко прислонился к какому-то обтесанному камню, и по задумчивому виду поэта Сатурнаманталь догадался, что тот сочиняет стихи. Он подошел поближе и, поклонившись, проговорил:
— Что-то мрачно вы сегодня выглядите, дорогой мэтр.
Коппе вежливо ответствовал:
— Так ведь статуя-то из бронзы, отсюда и все неприятности. Вот, помнится,
Однажды, мимо проходя, мавр Сэм Мак ВейПришел в неистовство, как увидал, что я его черней...
Метр, согласитесь, просто дивный; я, видите ли, шлифую отдельные рифмы... Вы заметили, как это двустишие радует глаз, как оно превосходно читается?
— Да, но произносится-то не Мак Вей, а «Мак Ви»: здесь то же сочетание гласных, что и в слове «Шекспир», например.
— Что ж, если вам так угодно, извольте, — уступил памятник:
Однажды, мимо проходя, мавр Сэм Мак ВиВоскликнул в ужасе: «Да это ж Дьявол! Боже избави...»
Надеюсь, сия утонченная строфа не вызовет у вас возражений — рифма здесь богата, как ни одна другая.
— Поистине, вы открываете мне глаза на природу стихотворчества, — воскликнул Сатурнаманталь. — Как же я счастлив, что повстречал вам, проходя мимо!
— Это последнее из моих свершений, — металлическим голосом отчеканил поэт. — А буквально на днях я сочинил другое стихотвореньице, и как раз под таким названием: «Прохожий»; некий господин прохаживается вдоль вагона, видит в одном из купе очаровательную юную особу и, вместо того, чтобы ехать, как предполагалось, в Брюссель, сходит с ней на голландской границе:
Как быстро эти дни летели в Розендэле,Но грезила она, он думал лишь о деле,Столь разные во всем, в великом, как и в малом......И надо же, познали-таки наконец идеальную любовь.
Отметьте, как искусно зарифмованы две последние строчки, — продолжил поэт, — несмотря на диссонанс, нежно сталкивающий полнозвучность мужской рифмы с болезненным эхо женской.
— Дорогой мэтр, — начал я[28] благоговейным шепотом, — поведайте мне тайну свободного стиха...
— Да здравствует свобода! — возопила статуя.
ТЮЛЕНЬ
Глазами с нерпою мы схожиПоходкой с госпожою ЗетЯ начинающий поэтВ любую из гостиных вхожийДа я тюлень в расцвете силыИ жду когда наступит срокЧтоб счастье брака мне открылаКрылатка с головы до ногНу а пока папа маманВино табак кафешантанЛэ Ту
ШЛЯПА-МОГИЛА
Птаха что гнездо свилаУ него в могилеСправила свои делаВ шляпу простофилиЖил он в Штатах с давних порГде судя логическиОн и нажил зад свой ор-вор-нитологическийМочи нетЯ в клозет
СТИХОТВОРЕНИЕ
ВходитСадитсяНе смотрит на рыжеволосый огоньСпичка истлелаУходит
(Стихи в пер. Б. Дубина)
ПАБЛО ПИКАССО
(1881-1973)
«Юмор, — сказал как-то Жак Ваше, — слишком сильно зависит от ощущений, чтобы его можно было легко выразить. — Мне даже кажется, он сам и есть особое ощущение». Глубинный смысл такого ощущения, если мы правильно выбрали термин, лучше всего видится в сочетании с другим чувством, и в этом отношении творчество Пикассо является, наверное, самым удачным примером. В его картинах способность видеть доведена до высшего предела и достигает интенсивности своего рода «перманентной революции».
«По-вашему, меня хоть немного занимает тот факт, что на моей картине изображены два персонажа? — говорил он. — Они были, теперь их нет, и если от их вида во мне зародилось какое-то впечатление, то со временем реальное присутствие стиралось, они превратились в чистую фикцию, пока не исчезли вовсе — или, точнее, не переродились в какие-то вопросы, занимавшие уже только меня».
Это стремление перевести предмет из плана конкретного в общий, удалить все сиюминутное и легко пересказываемое — в чем видели свою основную задачу кубисты — неизбежно соотносится с потребностью любой ценой преодолеть внутренний травматизм Я, а значит, прибегнуть к помощи юмора. Травматизм этот не теряем от подобного исцеления своей актуальности и необходимости — бесстрастное искусство представляется нам попросту немыслимым, — однако, принимая во внимание крайнюю подвижность таких переживаний, выходом здесь может быть лишь их непосредственное продолжение внутри самой вещи, а не отстраненное положение в качестве заранее обдуманного и выхолощенного сюжета (что означало бы намеренно обрывать их течение): «В сущности, все сосредоточено в нас самих. Это как солнце, расходящееся изнутри на тысячи лучей. Остальное совершенно не важно». Конденсатором этого внутреннего света, подобно блестящей броне, вывернутой наизнанку, несомненно, выступает здесь Сверх-Я.
В свою очередь, лучшей порукой тому непрерывному лирическому излиянию, которое представляет собой пластическое творчество Пикассо, может служить именно юмор, рождающийся из переживания, выпестованного ради себя самого и обретающего невиданную силу. Совершенно особый ток пробегает здесь в еще так плохо знакомом нам зазоре, разделяющем природные феномены и плоды человеческого творчества. Между этими полюсами непрерывно пульсирует взаимное вопрошание, силой соединившей их кисти показывающее в очертаниях гитары облик мужчины, а в рамке подслеповатого зеркала — женскую наготу. Человеческое лицо в особенности склонно представать то зияющей вечностью, то нескончаемым пасьянсом, то средоточием всевозможных трансформаций. Внешний мир становится лишь грубой оболочкой для этого постоянно меняющегося и так никогда не узнанного лица, в чертах которого рано или поздно все должно сойтись — становится своего рода иносказанием, вбирающим в себя людские переживания, подобно литейной форме, и ценным только тем, что оно у нас одно на всех и живет лишь нашими каждодневными заботами: «Картины, — говорил Пикассо, — можно делать только так, как дворяне делали детей: с пастушками и горничными. Никому не придет в голову писать Парфенон, никто не станет рисовать кресло эпохи Людовика XV. Картины — это рыбачья лачуга, пачка табаку или продавленный стул...»
Последние стихотворения Пикассо вбирают в себя всю ту самоотверженность и ту готовность к отречению, которых безжалостно требует от художника подобное видение творчества, в нем самом живущее вот уже более тридцати лет и самым решительным образом изменившее за это время оптику любого из наших современников.
СТИХОТВОРЕНИЯ
* * *
Девушка, одетая в приличное бежевое пальто с нежно-сильной отделкой 150000 — 300 — 22 — 95 сантимов за мадаполамовую нижнюю юбку, перекроенную и подшитую легким намеком на мех горностая 143 — 60 — 32 корсет открытый, края раны растянуты шкивами так, чтобы в итоге получался крест, и смазаны засохшим сыром реблошон 1300 — 75 — 03 — 49 — 317000 — 25 сантимов несколько зияющих отверстий, добавленных одним сияющим утром к паре уже вытравленных на коже при помощи мучительных судорог, стихнуть которым не дает мертвая тишина в мавританском стиле цвета испуганной жертвы 103 сверху за томные глаза 310 — 313 плюс 3000000 — 80 франков — 15 сантимов взгляд, забытый на комоде, кто больше — штрафные очки, набежавшие за весь матч — метание диска строго из-под ног посредством цепочки событий, которые незнамо как ухитряются свить себе гнездо, а в некоторых случаях и принять благообразный вид счастливой пары 380 — 11, да еще затраты, но столь академичного рисунка не встретишь со дня его рождения и по утро нынешнего дня он даже не напишет, ходят ли они по стрелкам в виде пальцев, указывающих выход, или отхаркивают букет вина через бокал без дна уж больно пахнет полковой казармой, а там никого и боевое знамя впереди но только если легкий зуд желания оказывается не к месту, чтобы превратить сардину в хищную акулу тогда-то и начитает расти список покупок безо всяких перерывов на обед во время завтрака, когда так приятно писать усевшись посредине циклопических сравнений, замешанных на сыре и томатной пасте.
* * *
Язык пламени лижет вытянувшееся флейтою лицо и лезвие поет внутри него покуда он грызет эфес кинжала режущей глаза синевы который угнездившись в воловьем зрачке сияющем на голове украшенной цветком жасмина ждет чтобы прозрачный кристалл вздулся парусом под ветром завернувшимся в плащ двуручного меча сочащегося ласками раздающего хлеба слепцам и кормящего с рук лиловую голубку что есть силы прижимая к губам лимон пылающий крученым рогом тот что пугает прощальным взмахом рук собор который не заставляя просить себя дважды выскальзывает из ее ладоней а во взгляде разлетается разбуженное вздымавшейся зарею радио запечатлевающее в поцелуе пригвождающий на месте острый луч солнца и пожирающее аромат часов покуда те стремятся вниз пересекая наискось оторванную страницу и разбирают тщательно составленный букет который между жалующимся крылом и расплывающимся в улыбке страхом несет с собою выпрыгнувший из наслажденья нож и его крик увядшей розы которую когда-то бросила ему рука подобно стершейся монете по-прежнему парит свободно проступая сквозь небытие в одному ему известное и предначертанное время на поверхности колодезной воды.