Она не могла усидеть на месте. Выйдя в другую комнату, спальню Антала, посмотрела его книги; у него стало вдвое больше книг, чем в то время, когда они были женаты. Сегодня, конечно, она будет спать не здесь, а в большой комнате, где они жили когда-то вместе. Если бы Антал не забрал старую к себе, если бы не боялся, что у Гицы она простудится… Но Антал всегда был сентиментален. Уж лучше бы она простудилась: хотя бы осталась жива.
Она вышла в прихожую. Палка Винце, его табачное сито висели возле кованых крючков вешалки, из материного настенного кармана с вышитыми крестиком словами «Мир и благословение» торчали забавные пластмассовые щетки в крапинку. Она открыла дверь в их бывшую с Анталом комнату, нашарила на стене выключатель.
Еще не включив свет, она уловила знакомый запах — запах матери. У старой все вещи пахли лавандой; густой, чистый аромат плавал в воздухе. Постель стояла нетронутой; чемодан — с опущенной крышкой, но с открытым замком, чтобы одежда не слишком мялась и проветривалась через щель — лежал на ковре, словно насторожившая уши, ждущая зова собака. Сетка исчезла, лишь содержимое ее валялось вокруг: свернутое полотенце, пустая коробка из-под домашнего печенья. Бутылку с чаем Иза не заметила в Пеште и ничего не знала о ней. «Обманула все же, — подумала Иза, и у нее снова полились слезы, — даже чай с собой приготовила. В поезде продают минеральную воду, а она не поверила».
Иза открыла было чемодан — и тут же снова закрыла его. В лежавших там вещах словно сохранилась частица матери: она не могла этого вынести. Комната осталась такой, словно мать и отец все еще жили здесь, словно каким-то чудом в ней сохранилось что-то от улетевшего, полузабытого детства; Изе казалось, будто старая лишь ненадолго вышла отсюда; если убрать под кровать чемодан, ничто бы не говорило о том, что это лишь временное пристанище. Здесь дышать было и вовсе невмоготу, Иза вернулась к постели Антала и легла; о еде не хотелось и думать. Когда Антал вернулся домой и включил свет, он там и застал ее: лежа на застеленной кушетке, она курила и смотрела на него.
— Я не могу там спать, — сказала Иза.
— Хорошо, оставайся здесь.
На какое-то мгновение, абсурдное, непростительное, когда он наклонился к кушетке и взял с ночного столика две приготовленные книги, Иза подумала: он останется с ней. У них никогда не было отдельных кроватей, и никогда их кровать не была шире этой кушетки. Иза чувствовала: теперь и Домокош, и мать невероятно далеки от нее. Если б Антал еще раз притянул ее к себе, обнял, если б она снова ощутила его рядом с собой — она бы избавилась от этого страшного напряжения, забыла бы о своей безграничной печали.
Он не остался; лишь наклонился к ней — теперь уже именно к ней, — потрогал рукой ее лоб и нащупал пульс на запястье; она содрогнулась от разочарования и гнева. Он коснулся ее как врач, как она прикасалась обычно к матери.
— Дать тебе снотворное?
Она из принципа ответила: нет.
— Спокойной ночи.
Дверь уже не скрипела, как при жизни отца, петли были заботливо смазаны — но слух Изы одновременно воспринял то, что было и чего не было: бесшумный ход двери и непрозвучавший ее скрип. Добитая этим странным ощущением, она дрожала под одеялом. Ночь была тихой и неожиданно теплой, куда теплее, чем полагалось в это время; большие мягкие крылья шелестели над садом.
III
Она заснула только перед рассветом, вконец измученная мелькающими, кишащими в голове образами и воспоминаниями.
Меньше всего ее тревожило близкое присутствие Винце: отец умер логично, как положено умирать людям, а не в Бальзамном рву, пока ночной сторож ругался с каким-то пьяницей. Много думала она и о Домокоше, а ведь он спал так далеко от нее, на другом конце парка, в клинике, на том узеньком диване, на который иногда, не желая оставлять на ночь какого-нибудь тяжелого больного, ложился подремать профессор. Мать же словно слилась с нею в эту ночь, словно переселилась в нее — и говорила откуда-то изнутри, из тканей и крови: в ушах ее звучали какие-то фразы, несвязные слова. Один только Антал, спавший через комнату от нее, был недосягаемо далек. Недосягаем, как небо.
Утром она проснулась усталой — и тут уж никак не смогла избежать встречи с Гицей.
Гица, обнимая ее, расплакалась, оставив мокрые следы на лице и на платье. Изе, впрочем, было чем-то приятно неуклюжее это сочувствие: мастерица не переставала твердить, какой счастливой была покойная Этелка, все-то у нее было, и что за трагедия этот несчастный случай. В общем-то Иза была о Гице весьма невысокого мнения, ее раздражали странные привычки и обеты, которые та неуклонно соблюдала: например, не желала носить ничего, кроме черного, и, как бы холодно ни было, не топила в доме до первого снега. Иза и сама удивлялась, с какой теплотой она смотрит сейчас на Гицу. Бедняжка: старая дева, одна на свете как перст, нелегкая жизнь за плечами — и ведь она знала мать, способна была понимать ее мысли.
Антал подал кофе, как когда-то; утренний кофе и прежде всегда варил он; ковшик замер в его руке, когда он взглянул на Гицу, которая все говорила и говорила, не умолкая. Судя по всему, мастерицу до глубины души потрясло несчастье, она даже принесла остатки печенья и начатую курицу, которая лежала теперь застывшая, но все еще с румяной поджаристой корочкой, на фарфоровом блюде; Гица словно вручала близким усопшей принадлежавшее им по праву, лишь случайно попавшее к ней имущество, как бы передавая им последний, потусторонний привет от покойницы. Иза и смотреть не могла на припасы; даже Гица, по всей видимости, оказалась не в силах их съесть — а уж на что была неразборчива во всем, за что не нужно было платить деньги. Лишь Антал взял кусочек печенья к кофе — будто желая еще раз ощутить во рту вкус, который никогда уже больше не ощутит. Он ел его благоговейно и грустно. К девяти пришел Домокош, он расхваливал клинику, комнату, где ночевал; ему даже удалось обменяться несколькими словами с самим Деккером, Гица ела его глазами; появление пештского жениха несколько скрасило траур.
В полицию они поехали на машине Домокоша; Гица даже как будто ростом выше стала от радости, что может прокатиться на настоящем автомобиле. Пока они усаживались, Иза с тревогой поглядывала на продмаг Кольмана: не выбежит ли он к ним, лепеча слова соболезнования, с мокрыми глазами и дергающимися усами. Однако Кольман, славу богу, не появился, продавца газет тоже не было на обычном месте: в понедельник он открывал свой киоск не более чем на полчаса и ближе к полудню. Когда они миновали проулок Буденц, Иза вздохнула с облегчением, будто избавившись от опасности.
В полиции она сразу увидела Лидию.
Та сегодня была в перчатках — а Иза лучше всего помнила как раз ее пальцы, помнила, как они дернулись, потом вдруг раскрылись, когда после смерти Винце Иза передала ей конверт с деньгами. «Фотографии?» — спросила Лидия, и Иза на миг ощутила какую-то холодную, острую злобу к ней: уж если та по какому-то нелепому недоразумению получила от отца, картину с мельницей, то неужели и она, Иза, должна оплачивать ее услуги таким же дурацким образом? Впрочем, если Лидия так это называет, пожалуйста, пусть будут «фотографии»; Иза искренне презирала тех из своих коллег, которые, определяя пациента в палату и разговаривая с его близкими, косились на их руки; в то же время она прекрасно понимала, что девушка эта сделала для Винце гораздо больше, чем входило в ее обязанности и чем предписывали законы ее профессии. Этого нельзя было не оценить по достоинству — и Иза оценила.
Антал, стоявший рядом, когда она вручила конверт, стал весь красный, и это сделало момент особенно мучительным. Лидия не сунула конверт в карман, как полагалось бы, а тут же, перед ними, вскрыла нетерпеливо; не могла же Иза сказать ей, чтобы она не делала этого, по крайней мере в присутствии Антала; известно ведь, что деньги принимать нельзя. Под пальцами Лидии бумага разошлась, показав сотенные купюры, и Иза не поверила своим глазам: похоже было, что сиделка и в самом деле ждала фотографий и почему-то радовалась им заранее, словно был какой-нибудь смысл хранить здоровый облик умершего Винце. Тревожило то, что Лидия буквально побелела при виде денег, Антал же повернулся к ним спиной и, подойдя к окну, стал смотреть вниз, на деревья. Сиделка положила конверт на радиатор отопления и удалилась, не сказав ни слова. Конверт начал темнеть и коробиться: они были на первом этаже, в коридоре Б, поблизости от котельной, там батареи нагревались особенно сильно.
Когда стук каблуков Лидии затих в отдалении, Антал повернулся, взял с радиатора деньги, открыл сумочку Изы и опустил туда конверт. Все это — молча, без единого замечания. Иза ушла с таким чувством, словно ее побили и выставили у позорного столба на главной площади. Зачем сиделке понадобилось, чтобы Иза осталась ее должницей — она так ненавидит неоплаченные счета, — и почему Антал оправдывает ее своим молчанием, резко, сердито дернувшимися губами? Чего они вообще хотят: не преподать ли ей урок новой морали? Она и сама ее знает. Иза действительно была благодарна Лидии, высоко ценила ее прилежание и добросовестность и знала, что Винце тоже хорошо относился к ней. Стыд жег ее; она убежала, едва попрощавшись с Анталом.