Она сняла ногу с ноги и продолжила.
— Вы знаете, как эти вещи начинаются. Мы с Леней вместе в университете учились. Он стал ученым-химиком в закрытом институте, а я учительницей химии. Потом настала середина 1970-х, волна. Папочка еще был жив; нашей старшенькой, Ниночке, был всего годик. А мне, значит, около тридцати — я тогда больше не хотела детей, все думала сама пойти в аспирантуру. Вот мы и подали на выезд. Леньку уволили, и в ОВИРе сказали, что мы никогда не уедем. Стали мы отказниками. Через два года мой брат Сеня выехал. Папы уже не было в живых, и мама поехала в Америку с братом. А мы застряли, как телега в осенней грязи. На дворе шел 1982 год, Леня работал на заводе удобрений — это с кандидатской и публикациями, а я так и преподавала химию в школе. Они не могли меня тронуть. У меня по всей области были лучшие показатели.
— Ученики Алину просто обожали, — добавил Леня.
— Ну да ладно, я ведь о другом. Была я тогда вполовину сегодняшних габаритов и еще могла нравиться, так, Леня, ведь правда?
— Ты и сейчас у нас красавица, Алиночка, — заторможенно ответил Леня.
— Да, это раньше, пока Сашку не родила. Вот сейчас скину лишний вес, — лихо сказала она и шлепнула себя по бедру. — Я это все вам рассказываю, как пример парадоксов любви, — Алина продолжила рассказ. — Я его знала много лет, на самом деле еще со старших классов. Он был моим первым. Уже потом, в университете, у нас был серьезный роман. Он стал комсомольским вожаком, быстро продвинулся. У него все было как надо: происхождение, внешность, мозги. Такой классический брежневский красавчик из провинции. Сейчас он застрял во вторых секретарях обкома. Он бы гораздо выше сидел, если бы не был таким кобелем насчет баб. Я это всегда про него знала, но меня тянуло к нему, сначала в школе, потом в университете. А особенно влекло, когда мы снова стали видеться — уже когда мы с Леней попали «в отказ». У него была жена, тоже, кстати, еврейка, у него какая-то особая тяга к еврейкам. Идея фикс. Мы встречались в олимпийском спортзале, где у него дружбан был тренером по гимнастике — мы все когда-то в школе вместе учились. Вот он нас и пускал в свою раздевалку с душем. Этот яд все сочился и сочился, потом в марте нам дали разрешение. Я Лене все открыла. Он упал на колени и стал меня умолять. Часами умолял не бросать его. Ради детей, он сказал. И вот мы здесь, едем в Кливленд. В штат Огайо, будь он неладен.
Пока супруги Соловейчики поднимались из выцветших шезлонгов на балконе, я взглянул на Алину, как можно более незаметно, уголком глаза. Большие веревочные вены, словно аквамариновые ящерицы, взбирались по ее крупным ногам, оголенным под задравшейся ярко-зеленой юбкой. Но ее молодое лицо завораживало темной, печальной украинской красотой. «Как это может быть, — думал я, — что меня влечет к этой грузной, горластой сорокалетней женщине из Львова?»
Соловейчики уехали из Италии раньше нас, и мы увиделись лишь через два года. В июне 1990-го я заехал к ним в Кливленд по дороге в университетский городок Блумингтон в штате Индиана, где должен был преподавать в летней школе. Алина работала техником-лаборантом. У Лени уже была кандидатская степень, но он решил получить «американскую Ph. D.» и учился в докторантуре. Изнутри их домик-ранчо в районе Кливленд-Хайтс выглядел как советская квартира, да и сами супруги не утратили своей советской внешности, особенно по контрасту с их обамериканившимися детьми. Старшая, Ниночка, уже была в девятом классе муниципальной школы, а мальчики, Саша и Вовочка, учились в еврейской частной школе.
Прошло больше двадцати лет с тех пор, как мы познакомились с Соловейчиками в Ладисполи. Алина и моя мама до сих пор время от времени перезваниваются, но за все эти годы они ни разу не виделись. То же происходило и с другими семьями, подружившимися в Ладисполи. Новая жизнь разбрасывает иммигрантов по стране, и люди теряют связи безо всякой причины, просто так. Но при этом некоторые воспоминания и персонажи сохраняются и продолжают жить в прошлом — такие же яркие, как и при расставании с ними. Мне трудно представить ладисполийский пляж без Соловейчиков в центре кадра. Алина стоит на цветастой простыне под жарким до помутнения полуденным солнцем и переодевается, снимая черный купальник-бикини с золотыми застежками.
— Леня, возьми бебехи и детей, и давай уже идем, — командует она.
— Алиночка, держи, пожалуйста, полотенце. Все пялятся! — срывается обычно флегматичный Леня.
— А шо такого? Пусть пялятся, если им приятно. Ты бы лучше радовался, что твоей толстой жене есть еще что показать.
Она поворачивается к моей маме, подмигивает ей и начинает так заразительно хохотать, что мама не может удержаться и делит с Алиной комнату смеха, а мы смотрим на них и улыбаемся, развалясь на черном песке Ладисполи. В этих кадрах мы всё еще томимся в ожидании Америки.
9
Изгнание в рай
Мы прилетели в Америку в конце августа 1987 года на борту теперь уже несуществующей Trans World Airlines (TWA). Самолет был полон иммигрантов — из СССР, Польши, Индии, Пакистана, Египта, — и мы все аплодировали, когда он приземлился на посадочной полосе в аэропорту «Кеннеди» в Нью-Йорке. Впереди была новая жизнь в Новом Свете. К моменту, когда мне летом 2007 года исполнилось сорок, я уже прожил в Америке полжизни — немалое достижение для того еврейского юноши из Москвы, каким я был когда-то.
Лето, которое я провел в Австрии и Италии в 1987 году, вымостило путь к отделению моего русского «я» от моего американского «me». Как временной буфер, три месяца, о которых рассказано в этой книге, разделили мою жизнь, отмежевав российское (и советское) прошлое от американского настоящего. Однако этот рассказ об эмиграции не будет завершен, пока я не опишу еще одно приключение, которое произошло почти в самом конце нашего пребывания в Италии. Это был первый и пока единственный случай в моей жизни, когда я ощутил себя бедняком…
Представьте себе вторую неделю августа в Сорренто. Жара начинала спадать, и потные ладони летнего дня уже не так сдавливали горло и шею. Мы с мамой совершали трехдневный тур по югу Италии. Папа остался в Ладисполи — за неделю до этого он уже побывал в Помпеях и Сорренто в компании дяди Пини.
В Неаполе, после прогулки по замку Кастел Нуово, где булыжники пахли не тонкой пылью древней Европы, но дешевым красным вином и сардинами, наш гид настоял на посещении собора, в котором хранятся останки св. Януария. Имя этого святого покровителя Неаполя заставило меня вспомнить о снеге. Овеваемый благоуханным воздухом, я стоял посреди прохладного склепа и предавался ностальгическим воспоминаниям. Точно наяву я видел зимний пейзаж моей бывшей родины, сугробы, замерзшую реку, иней на проводах. Я целовал молодую женщину, лица которой так и не вспомнил, хотя у нее были теплые, смутно знакомые губы. Видения мои вдребезги разбились о каменные плиты собора, когда пожилой сторож дернул меня за рукав:
— Снимите шляпу, мистер, снимите ее. Вы в храме! — и сторож ткнул черным пальцем в мое украшенное синей лентой канотье. Мое недоумение разъярило его еще сильнее.
На ломаном уличном итальянском — смеси первокурсной латыни, инфинитивов и почти совсем неаполитанской жестикуляции — я попытался объяснить ему, что евреи не обнажают головы в присутствии Всемогущего, а напротив, всегда стараются сохранять их покрытыми, особенно в храме.
Сторож, судя по всему, различил в моих пространных объяснениях всего одно слово — «синагога», от которого лицо его полиловело.
— Синагога! Тут христианский храм! Снимай шляпу, ты… — сторож запнулся, явно испытывая недостаток слов. — Ты стоишь перед мощами св. Януария! Снимай или уходи из святилища!
Зря я не снял шляпу. И, конечно, нехорошо было смеяться над пожилым фанатиком. Но я же думал о снегах моей родной страны.
Следующей остановкой нашего экскурсионного тура были Помпеи. Вспомнив классическое полотно Карла Брюллова «Последний день Помпеи», я вообразил охваченных ужасом римлян, мужчин и женщин в красных тогах, выбегающих из домов и сметаемых потоками лавы. В том, что я увидел в Помпеях, не было ровным счетом ничего трагического или хотя бы торжественного. Вообразите двадцатилетнего молодого человека, разглядывающего — в обществе своей матери — фрески, на которых мужчины совокупляются с женщинами, с другими мужчинами и с животными! Вообразите карликов с копытами и с гигантскими членами. Представьте сухой жар едва перевалившего за полдень августовского дня в Помпеях! И попытайтесь зримо представить нас, двух беженцев из России, стоящими на окаменелой лаве под сводом лазурного неба посреди того, что некогда было Храмом Венеры!
Был у меня тогда рюкзачок — первый и последний. Мне подарила его американка, за которой я приударял в Москве последней моей зимой в России. Этот ярко-синий рюкзачок, теперь болтавшийся у меня за спиной, вмещал бумажник, свернутый анорак и записную книжку с именами и адресами всех, кого я знал в этом мире. Старый бумажник из желтой свиной кожи не лез ни в один карман. В бумажнике лежали семьдесят долларов, отложенных на поездку, и два беженских удостоверения личности, мое и мамино. Точнее говоря, это были даже не настоящие беженские документы. Нас лишили советского гражданства и заставили сдать паспорта перед отъездом из Москвы. Советские выездные визы служили нам удостоверениями личности при въезде в Австрию и Италию. И вот теперь эти подобия транзитных документов исчезли вместе с большей частью адресов моего прошлого, хранившихся в американском рюкзачке.