Алексей Михайлович в восторге застучал кулаком по колену и рассмеялся:
– Лихо! Лихо сказано!
А и впрямь – сказано было хорошо, Ангелина не могла не признать. И все-таки она никак не понимала, зачем появилась маркиза и к чему клонит. Чувствовала, что это неспроста, но никак не могла сообразить, в чем суть визита. И вдруг все разъяснилось.
– Мадам де Сталь поражена великодушием русских, – сказала маркиза, глядя на хозяев дома своими прекрасными черными глазами с каким-то странным, почти умоляющим выражением. – Она говорила на языке врагов, опустошающих вашу страну, однако говорила о своей ненависти к монстру Бонапарту – и ее в гостиных Петербурга принимали как родную, родственную душу. Ах, мне известно, сколь сурово обошелся с моими соотечественниками в Москве граф Ростопчин, но это случай особенный и тем более оскорбительный, что французы, нашедшие убежище в России, и впрямь почитают ее своей родиной, готовы жизнь за нее отдать!
Князь и княгиня вежливо согласились, что всех мерить на один аршин негоже, вот взять хотя бы графиню де Лоран, которая столько сил положила в госпитале: там до сих пор добром вспоминают матушку Жиз…
– О, как вы добры, как бесконечно добры! – перебила маркиза д’Антраге, и в ее выразительных глазах проблеснули слезы. – Так, значит, я могу сказать моей кузине, что вы принимаете ее приглашение быть на балу в честь именин Фабьена?
Измайловы откровенно опешили. Маркиза, почуяв замешательство, тут же перешла в наступление:
– Я прошу вас… умоляю не отказать, поддержать нас всех! Предавшись всею душою России, мы хотим снять с себя позорное клеймо пособничества – пусть невольного! – нашему общему врагу. Прошу вас быть на балу во имя милосердия, во имя исполнения клятвы Марии, наконец!
– Клятвы Марии? – вскинула брови Елизавета. – О чем вы?
– Однажды ваша дочь дала мне слово исполнить всякую мою просьбу. Это было давно, более двадцати лет назад, но ни разу я не напоминала о том обещании… напоминаю только сейчас!
Она умоляюще сложила руки, обжигая княгиню взором.
Елизавета невольно потупилась. Как ни много рассказывала ей дочь о жизни во Франции, в этих откровениях оставалось еще много темного, неясного. Непросто даже и матери разобраться в отношениях Марии с мужем – их можно было бы определить как любовь-ненависть; неохотно упоминала дочь и о своей дружбе с каким-то красавцем венгром – их объединяла сперва страсть, потом смерть… еще была какая-то сестра венгра, вспоминая о которой Мария всегда бледнела, словно видела страшный призрак. Потом еще какой-то Вайян, и Жако, и «тетушка» Строилова [55] – нет, понять тут ничего невозможно! Кто знает, чем была некогда Мария обязана этой загадочной маркизе, какую клятву могла ей дать!
– Будь по-вашему, – сказала Елизавета, устремляя взор своих холодноватых серых глаз в пылающие очи мадам д’Антраге. – Мы примем приглашение!
Если князь и хотел поспорить с женою, то не успел: маркиза набросилась на них с такими бурными изъявлениями благодарности, так заговорила, заболтала, так ловко перевела беседу в иное русло, поведав о своем намерении скоро, уже скоро быть в Лондоне, увидеть Марию, что Измайловы думали теперь уже только о дочери и о том, какие слова привета передаст ей от них маркиза и как будет рада Мария.
Ангелина тоже участвовала в общем разговоре, тоже радовалась, тоже чувствовала облегчение, что не придется наносить тяжкую обиду мадам Жизель и Фабьену, однако ее не оставляло ощущение, что маркиза д’Антраге достаточно ловко обвела их всех вокруг пальца… а зачем ей это понадобилось – бог весть.
* * *
Боже мой, что за тьма народа вокруг, что за жар и духота! Танцы следовали один за другим беспрерывно, и ни одна из жриц Терпсихоры не хотела сойти с паркета, как если бы пропуск одного танца вызвал страшные злоключения в их судьбах. Никакого бостона, никаких пустых разговоров для мужчин! Все танцевали как ошалелые – чему во многом способствовало шампанское, щедро разносимое лакеями. В Нижнем такого прежде не водилось, но сегодня все с удовольствием отдали должное европейским обычаям. И веселье взыграло еще пуще.
Фабьен сбился с ног, пытаясь оказать равное внимание всем дамам, но чаще прочих танцевал все-таки с Ангелиной, и она видела, как все нежнее от танца к танцу сияют его глаза, крепче сжимают ее талию его руки – от бокала к бокалу. Его возбуждение росло, и как-то раз, оказавшись прижатой к нему в сумятице котильона, Ангелина ощутила бедром его напрягшуюся плоть.
Вся кровь бросилась ей в лицо, она испуганно уставилась в темные глаза Фабьена, и в них вдруг вспыхнул такой пожар, что Ангелина опешила. По его лицу прошла судорога с трудом сдерживаемого желания, запекшиеся губы приоткрылись, и хриплый шепот:
– Je vous aime! Je vous désire! [56] – поверг Ангелину в полное смятение. Казалось, все увидели, что творится с Фабьеном, все услышали его слова. На балу столько девиц, но только к ней, Ангелине, он осмелился обратиться так неприлично, так непристойно. Опять она опозорилась, опять оказалась хуже всех!
Едва сдерживая слезы стыда, Ангелина вырвалась из рук Фабьена и, проталкиваясь меж танцующими парами, ринулась прочь.
Порыв ветра из дверей заставил ее остановиться и отойти в сторону, ибо одна из первейших бабушкиных заповедей, затверженных с детства, гласила: не выбегать после танцев, разгоряченной, на холод. Прохватит сквозняком – и все, простуда, горячка! Не одна молоденькая красавица нашла так безвременный конец!
Какое-то время Ангелина стояла в углу, силясь отдышаться, тупо глядя на толпу танцующих и, словно что-то жизненно важное, слушая болтовню молодых людей.
– Я жил в Париже в Hôtel de Perigord, rue Batave, № 18 chambre; aprés de Palais Royal [57], платил за две комнаты, в четвертом этаже, прекрасно убранные, и за белье постельное шестьдесят франков в месяц; обедал в ресторации Пале-Ройяль au quatre colonnes [58] и платил за прекрасный стол и за полбутылки вина сорок sous [59]. За кофе, порцию которого приносили мне утром, платил двадцать су. Теперь платье. Фрак, из draps – de Louvier, de couleur brun, сто двадцать франков, панталоны семьдесят франков, Redingott сто двадцать франков, drap de Sédan [60], шляпа двадцать семь франков, сапоги сорок франков…
Ангелина чуть покосилась на говорящих. Какой-то франт захлебывался от наслаждения, перечисляя прелести парижской жизни, и в глазах его светился фанатический пламень. Так же сияли только что глаза Фабьена, однако это был свет любви, свет страсти. На балу столько девиц, но только Ангелине, ей одной открыл он свое сердце, она одна смогла взволновать его! Почему же так испугалась Ангелина? Неужто лучше увидеть глаза мужчины, воодушевленные только воспоминанием о панталонах из drap de Sйdan?!