Симон считал своим священным долгом развеивать мрачные фантазии барона. Он рассказывал, как все цветет, а луга и леса пенятся юной листвой, как резвятся на лугу ягнята пастуха, которых красавицы Пантикозы убрали лентами, и советовался, кого из посетителей в следующий раз допустить к больному. Только ночи были пугающе длинными.
— Они распевают вокруг него, — бормотав барон. — О да, петь — это они умеют. Может, Пепи все же нужно вытащить и похоронить по-христиански? Симон, скажите коменданту, раз он военный, то наверняка без всякой лицензии может появляться в запретной зоне! Конечно, тогда все узнают, что мы были в пещере, и бургомистр кинется отдавать распоряжения или судить и выносить приговоры…
— Только высказывать суждения, г-н барон. Приговоры выносят лишь судьи.
— Пусть. И пусть меня осудят. Я заслужил. Я…
— Г-н барон, — перебил Симон, — конец истории надо рассказывать быстро.
— А то слушатели заскучают, да?
— Нет, г-н барон, настанет утро. А вы не спали.
***
Как-то раз барон вспомнил о записанной Пепи симфонии моржей. Изрядно перепачканные и промокшие ноты лежали в кармане изодранной куртки, висевшей на вбитом в стену гвозде. Тут-то и обнаружились достоинства патентованного карандаша для подводного письма: хотя листки размокли и измялись, а высохнув, склеились наподобие папье-маше, так что отделять их друг от друга приходилось с величайшей осторожностью, записи Пепи оказались ничуть не поврежденными. Обыкновенные чернила наверняка расплылись бы, даже настоящая тушь не так стойка, как патентованный карандаш.
— Вы читаете ноты? — спросил барон секретаря. — Нет? Я и забыл, что вы не слишком музыкальны. Он внимательно глядел на линейки, по которым, как муравьи, карабкались ноты. — Или я ничего не понимаю в музыке, или Пепи сильно переоценил свои возможности.
— А может, это современная музыка? — предположил Симон.
***
Дважды в неделю барона навещала г-жа Сампротти, и он всякий раз поджидал ее с большим нетерпением. Симону приходилось высматривать ее, выходя во двор. Минута в минуту она появлялась у могучей ели на краю луга, восседая на белом осле, которого под уздцы вела Теано. Иногда она прихватывала бутылочку собственноручно изготовленного эликсира или мешочек сухих трав, из которых Симон потом готовил настой, но чаще она просто садилась у постели барона и слушала. При ней барон казался спокойным и умиротворенным. Ей единственной он поведал все без утайки, начиная с того, как они с Пепи отправились в путь, и до смутного образа мужчины с бородой, лихорадочно-неопределенного, и это было последнее, что удержалось у него в памяти от злополучной экспедиции. Разумеется, и Симон узнал то же самое из отрывистых рассказов барона в тяжелые минуты, но у него никогда не сходились концы с концами. Саломе Сампротти оказалась замечательной слушательницей, и не только слушательницей: она помогала барону разобраться в обрывочных воспоминаниях. Если он сам не до конца был уверен в своих словах, она давала ему ключ, молниеносно прояснявший ситуацию.
— Сударыня, и как вы только обо всем догадываетесь?
— Дорогой барон, я все знаю, — мягко отвечала она. — Но продолжайте же!
— Хотя вы все знаете заранее?
— Я-то да, а вот вы, дорогой барон, пока нет.
Во время одного из визитов барон показал ей записанную Пепи песнь моржей. Лизнув палец, она сначала без особого интереса листала ноты, потом неожиданно заинтересовалась какой-то мелодией. Столь же толстым, сколь и знающим свое дело пальцем она продирижировала несколько сложных тактов, напевая при этом под нос, недовольно откашлялась и покачала головой.
— Это последнее, что осталось от Пепи, — попытался защитить память покойного барон.
— Дорогой барон, мне кажется, вы достаточно посвящены в историю моей жизни. — Она твердо взглянула на барона, не знавшего, что и отвечать на это неожиданное заявление. — Теано проболталась. А секретарь передал вам все еще до вашего переезда ко мне, и это стало одной из причин, по которым вы вообще согласились на мое предложение. Вы сочли его приемлемым, не поверив, правда, ни единому слову.
— Должен сказать…
— Не говорите ничего! Я не люблю касаться этих вещей, но доверие за доверие: моя мать на самом деле была той самой женой герцога Сальвалюнского, что сбежала с его поваром-итальянцем. Она была необыкновенно музыкальна, а у него был чудесный голос, баритон. Это, вероятно, и решило дело. Тем не менее я — дочь герцога, рожденная на обочине между Бриндизи и Римом, но он так и не признал меня, напоминавшую ему о ненавистной герцогине. Если бы герцог увидел меня, он легко убедился бы, что я — отпрыск безобразных собой Сальвалюнов. Так или иначе, он давно умер, лежит в церкви Пафилоса под плитой паросского мрамора{133}, и оборванные ловцы губок ступают по его отталкивающей физиономии. Скромные музыкальные способности я, безусловно, унаследовала от матери, а другой дар — от Сальвалюнов, ведущих свой род непосредственно от брата Аполлония Тианского{134}. Не было, пожалуй, ни одного Сальвалюна, не отдавшего дань определенного рода занятиям. Если бы кто-нибудь сравнил меня с предками, — правда, такого рода возможность предоставлялась немногим, — он счел бы меня недоучкой. Поскольку я не прошла посвящения, которое должно быть совершено отцом и дедом. Мои возможности — лишь отблеск того величия, коего мог бы достичь мой дар. Но я все-таки горжусь достигнутым. Как в теннисе, в герметических науках{135} главное узнают не из книг, а путем тренировок с опытным партнером, это искусство, а не наука.
— Благодарю вас за доверие, оказанное и мне, Ваше Высочество.
— Будьте добры, оставьте титулы. Я не собираюсь ни докучать вам семейными сплетнями, ни превозносить себя. Синьор Сампротти был добрейшей души человек, ему я обязана гораздо большим, чем фамильные вериги, доставшиеся от отца. Мне и моему сводному брату Родольфо, отцу Теано, синьор Сампротти дал первоклассное музыкальное образование. Родольфо был многообещающим музыкальным эксцентриком, пока не умер от чахотки. Я же больше всего любила классическую музыку, но избранная мною лютня была в годы моей юности не слишком популярна, боюсь к тому же, что с ней я выглядела несколько смешно. И я все более проникалась сознанием своего другого, без сомнения, куда более редкого, дара. Во время благотворительного концерта, который давала княгиня Квадрокарати, а мне дозволено было участвовать, я неожиданно постигла глубинный смысл некоего звукового ряда, к которому прочие музыканты отнеслись как к ненужной и даже немелодичной фиоритуре{136}. Я поняла, что значение ее лежит в сфере, отличной от простого благозвучия. Пепи, разумеется, и не подозревал ни о чем подобном, когда записывал эти необычные мелодии.
— Вы хотите сказать, что это — нечто в том же роде?
— Бесспорно. Уметь бы вашему секретарю читать ноты.
— Симону?
— Вы никогда не замечали за ним ничего необычного? Вы и впрямь считаете его совершенно нормальным?
— Нормальным? Вы думаете, он сумасшедший? Признаю, иногда он довольно рассеян, но только тогда, когда, так сказать, может себе это позволить, — но он всегда надежен, осмотрителен и предан!
— Можете без долгих размышлений дать за него голову на отсечение! Но мне, вероятно, следует подготовить вас к тому, что в один прекрасный день вы его лишитесь.
Барон сел и в ужасе воззрился на Саломе Сампротти.
— Нет-нет, дорогой барон, — успокоила она. — Он не умрет. Он даже и не болен в собственном смысле слова, если вы этого боитесь. Д-р Симон Айбель, к сожалению — или к счастью? — способен переходить в другие измерения. Можете считать меня старой дурой, но я утверждаю, что секретарь ваш принадлежит более миру духов, чем людей! Разумеется, он, как положено, живет Здесь и Сейчас, но это — лишь начальная стадия некой мутации, после которой он покинет земную оболочку. Вылупится. Это процесс сам по себе совершенно естественный, предстоящий нам всем; но с ним это случится еще при жизни. И черт знает — именно что черт! — к чему это приведет.
— Симон — призрак! Ваше Высочество, за кого вы меня принимаете?
— Пожалуйста, без высочеств! Оставим духов, раз они вас шокируют. Так или иначе, а мы свидетели метаморфозы, происходящей по случайному стечению обстоятельств с вашим секретарем. Свыкнитесь же с этой мыслью! В моем собственном семействе был такой же случай, и я подозреваю, что кончилось все очень плохо. Пока это в моих силах, я буду присматривать за вашим доктором. Не давайте ему этих нот. Ускорять процесс опасно.
— Этих нот? Вы что, думаете, эти омерзительные твари…
— Омерзительные твари? Вспомните свиту Посейдона! Понятно, что поэты отдавали предпочтение наядам, нимфам и мелюзинам{137}, но обитатели водной стихии зачастую придают внешности очень мало значения. Не стану утверждать, что животные, виденные и слышанные вами в пещере, и впрямь тритоны, но как мы, люди, учим разных способных птиц повторять то, что мы им насвистываем, так, возможно, и повелители вод держали не только причудливых созданий, виденных Геродотом, Пико делла Мирандола{138} и Мегенбергом{139}, но и слепых моржей, развлекаясь их пением, — достаточно вспомнить соловьев, которых мы лишаем зрения.