— Да, — ответил я, — тогда мне это тоже показалось очень странным. С того момента, как мы стали интересны друг другу, ты все время ко мне приближался. Но как это все получилось? Сначала ведь ты не сидел со мной рядом. Ты пару дней был впереди меня. Как это потом получилось?
— Когда мне захотелось пересесть с моего первого места, я вообще еще не знал точно — куда. Знал только, что хочу сидеть на галерке. Мое желание оказаться поближе к тебе было мне самому еще не совсем понятно. Тогда к этому подключилась и твоя воля, и это мне помогло. Только оказавшись впереди тебя, я увидел, что мое желание исполнилось пока наполовину, главное было — сидеть рядом с тобой.
— Но тогда не появилось новеньких.
— Нет. Но тут я просто сделал, что хотел, и сел рядом с тобой. Мальчик, с которым я поменялся, был немного удивлен, но согласился. Пастор, правда, заметил некое изменение. Вообще, всякий раз, когда ему приходится иметь дело со мною, что-то его мучает: он знает, что имя мое Демиан и что-то тут не так, когда я с именем на букву «Д» оказался позади, среди тех, кто на «С»! Но это не доходит полностью до его сознания, потому что моя воля оказывает сопротивление, я все время ему мешаю. Все снова и снова он чувствует некое беспокойство, смотрит на меня и начинает что-то анализировать, бедняга. Но против этого есть простое средство. Я смотрю ему в глаза прямо и твердо, что переносят не многие. Люди начинают нервничать. Если ты хочешь от кого-то чего-либо добиться и смотришь не мигая ему в глаза, а он остается совершенно спокоен, то лучше откажись! С таким ничего не выйдет! Но это случается редко. Я лично знаю только одного такого человека.
— Кто это? — спросил я поспешно.
Он смотрел на меня муть сощурив глаза — как всегда, когда впадал в задумчивость, — потом отвернулся и не ответил. А я, хотя и умирал от любопытства, не смог повторить свой вопрос.
Я думаю, он говорил о матери. Он, похоже, был очень дружен с ней, но ничего про нее не рассказывал и никогда не приглашал меня к себе, так что я почти не знал, какая она.
Иногда я пытался, подражая ему, собрать всю свою волю и чего-то добиться, ибо у меня бывали желания, которые казались мне насущными. Но ничего не получалось. Говорить об этом с Демианом я не рисковал. Ведь все равно я не смог бы рассказать ему о своих желаниях. Да он и не спрашивал.
Между тем в моих религиозных воззрениях произошли некоторые изменения: я утратил былую твердость веры, хотя по своему образу мыслей, находясь под влиянием Демиана, я все же отличался от тех моих товарищей, которые демонстрировали полное отсутствие всякой веры вообще. У нас в классе были и такие. При случае они рассуждали о том, что верить в Бога смешно и недостойно человека, что истории о триединстве и непорочном зачатии могут вызвать только улыбку и торговать таким товаром в наши дни просто позор. Я ни в коей мере так не думал. Даже когда сомнения меня одолевали, я не забывал о том, что наполняло мое детство, о реальности благочестивой жизни моих родителей, исполненной достоинства и подлинности. Религия по-прежнему внушала мне глубокое почтение. Демиан приучил меня только к тому, что библейские истории и постулаты веры можно трактовать более свободно, индивидуально, вкладывая в них больше фантазии; во всяком случае, те трактовки, которые он мне предлагал, я всегда воспринимал с радостью и удовольствием. Правда, многие из них казались мне слишком резкими, как, например, история о Каине. А как-то, во время наших богословских занятий, он напугал меня одной интерпретацией, которая была, пожалуй, наиболее смелой. Учитель рассказывал о Голгофе. Я помню о том впечатлении, которое на меня, тогда еще маленького мальчика, производила история о страданиях и смерти Спасителя. Бывало, что после того как в Страстную пятницу отец читал нам о Страстях Христовых, я, потрясенный до глубины души, долго жил в этом трагически-прекрасном, призрачно-бледном и все же необычайно живом мире. А когда я слушал «Страсти по Матфею» Баха, меня охватывала дрожь от мистического ощущения таинственного мира, мрачного и могучего сияния этих страданий. Еще сегодня эта музыка и «Арктус трагикус» представляются мне символами поэзии и образной выразительности искусства.
В конце урока Демиан сказал задумчиво:
— Во всем этом, Синклер, что-то мне не нравится. Прочти историю еще раз, отведай ее: не правда ли, в ней есть что-то безвкусное. Например, эпизод с распятием, это великолепно — три креста, которые рядом стоят на холме. Но вот сентиментальная повестушка о раскаявшемся разбойнике! Сначала он был преступником и совершил Бог знает какие злодеяния, а теперь, прямо-таки тая от умиления, устраивает слезливую церемонию исправления и покаяния. Какой смысл в таком покаянии на пороге могилы? Нет, простите меня! Очередная выдумка церковников, приторная и фальшивая, приправленная патокой растроганности, и фон весьма забавный. Если бы сегодня тебе пришлось выбирать себе друга из этих злоумышленников или просто решить, кому из них двоих ты больше доверяешь, то уж, наверное, ты предпочел бы не этого слезливого вновь обращенного. Конечно же, ты выбрал бы другого, потому что он мужчина, у него есть характер. На раскаяние ему плевать, ведь в его ситуации это простая болтовня. Он идет своим путем до конца и не думает в последний момент отрекаться от дьявола, который помогал ему до сих пор. Он человек с характером, а людьми с характером часто пренебрегает Библия. Может быть, это потомок Каина. Как ты считаешь?
Я был потрясен. Мне всегда казалось, что уж историю распятия я знаю очень хорошо, и тут вдруг понял, что слушал и читал, нисколько не пытаясь вообразить ее или поразмыслить над ней. И все-таки новая мысль Демиана казалась мне роковой, она грозила разрушить понятия, за которые я держался. Нет, так нельзя обращаться с тем, что свято для меня.
Мое сопротивление он, как обычно, заметил прежде, чем я нашелся, что ему сказать.
— Знаешь, — сказал он устало, — не ломай голову над этой старой историей. Но я тебе вот что скажу: есть один момент, который позволяет выявить недостатки этой религии. Дело в том, что Господь и Ветхого и Нового Заветов, хотя и кажется прекрасным образом, не является все же тем, чем Он должен был бы быть. Это нечто доброе, благородное, отеческое, прекрасное, при этом высокое и сентиментальное — совершенно верно! Но в мире ведь есть и другое. И все это другое просто отдается на откуп дьяволу, эту часть жизни, половину ее, утаивают и замалчивают. Прославляют Отца всего живого, а вот о сексуальной жизни, без которой ничего не возникает, не говорят ни слова или, еще лучше, объявляют ее делом рук дьявола и грехом! Я ничего не имею против поклонения Богу Иегове, ни в коей мере. Но я считаю, что мы должны все прославлять и почитать как священное весь мир, а не только эту искусственно отделенную официальную половину! Значит, кроме божественной литургии, должна быть литургия и дьявольская. Это было бы справедливо. А может быть, следовало создать бога, равным образом вмещающего и демоническое начало, чтобы не опускать глаза, когда происходят самые естественные на свете вещи.
Против своего обыкновения, он говорил почти что резко, однако тут же улыбнулся и перестал меня атаковать.
Для меня же вновь возник вопрос, который был главной загадкой многих лет моей юности, но с той поры я носил ее глубоко в своей душе, не говоря никому ни слова. То, что сказал Демиан о Боге и дьяволе, о божественной — официальной — и демонической — запретной — сторонах жизни, совершенно совпадало с моими собственными мыслями, это был мой собственный миф, ощущение двух миров, двух составных мира: светлой и темной. Сознание того, что моя проблема — это проблема всех людей, всего живого и мыслящего, налетело на меня внезапно, коснулось меня священной тенью; страх и почтительный трепет охватили меня, когда внезапно я осознал, как тесно моя собственная жизнь и мысли связаны с вечным потоком великих идей. Это сознание не было радостным, хотя, казалось бы, подтверждало что-то устойчивое и счастливое. В то же время в нем было нечто жестокое и беспощадное, какой-то оттенок ответственности: ведь ты перестал быть ребенком и остался один на один со своими проблемами.
Впервые в жизни раскрывая свою главную тайну, я рассказал другу о присутствующем во мне с самого раннего детства ощущении «двух миров», и тот сразу понял, что в глубине души я с ним согласился и признал его правоту. Но воспользоваться этим было не в его манере. Он слушал внимательно, как никогда, и смотрел мне в глаза до тех пор, пока мне не пришлось отвернуться, потому что во взгляде его я опять увидал то странное нечеловеческое выражение, когда время исчезает и возраст уступает место вечности.
— Мы еще поговорим об этом, — сказал он деликатно, — я вижу, что за душой у тебя гораздо больше, чем на языке. Тебе, безусловно, известно, что ты не испытал в жизни того, о чем размышлял, а это нехорошо. Только мысли о пережитом имеют ценность. Ты знал, что твой «дозволенный мир» — всего лишь половина мира, и пытался утаить сам от себя вторую половину, как это делают священники и учителя. Это тебе не удастся. Это не удается никому, кто начал думать.