Софокл остался на свалке. Он прижился, будто вернулся в родную вотчину.
Надвигались холода. Обитатели из найденных досок сколачивали домики, взамен картонных, и ставили в них самодельные печурки.
Борис Николаевич стал зябнуть. Он откопал армейскую шапку-ушанку с красной звёздочкой на лбу, но она оказалась маловата и поднималась на макушку. Пришлось опустить у неё «уши» и завязывать тесёмочки под подбородком. Борис Николаевич в ней ходил и спал, не снимая. Сверху на шапку он надел целлофановый пакет, чтобы не мокнуть под дождём. Шею вместо шарфа он укутал рваным банным полотенцем. «Я теперь как Павел Корчагин, — думал Ёлкин. — В стиле «гранж».
Народ на свалке прибывал. Прибывал всякий, но больше появилось интеллигенции. Приходили актёры, которые не хотели играть идейных коммунистов, а весь остальной репертуар из театров был изъят. Приходили писатели, которые не хотели воспевать прекрасное светлое будущее под руководством коммунистических лидеров, а ничего другого не печатали. Приходили либеральные священнослужители, потому что житья им не стало от прозюгановского церковного мракобесия, а говорить, что вся власть от Бога, они не могли. Приходили инженеры, научные и технические работники, потому что без партбилета им не давали работать. Приходили педагоги, журналисты, киношники, служащие. Жить стало веселее.
В один из ранних вечеров, когда ничего откопать из недр свалки уже было невозможно, обитатели тихо сумерничали у костров. Борис Николаевич, по своему обыкновению, возлежал на полусгоревшей тахте. Он безучастно наблюдал за обитателями, размышляя, что вот полигон по уничтожению бытовых отходов превратился в театр социальных перемещений, и ничего хорошего это не предвещало. Борису Николаевичу было отчего-то так тоскливо, что жить не хотелось. Вдруг, казалось бы, ни с того, ни с сего, так, что Борис Николаевич сам удивился такой неожиданной выдаче его отдохнувшего мозга, пронеслось в его голове: «Паутин!». Вот кого нужно было назначить своим преемником! Всё могло бы быть по-другому! Сейчас не лежал бы здесь на драной тахте и не дох от тоски. Ах, если бы снова вернуться туда, в прошлое… Хотя бы на год назад… Да, года бы вполне хватило. Он назначил бы премьером и, разумеется, преемником, Паутина. Толковый, волевой, решительный — то, что нужно. Медведя одолел. Его бы обязательно выбрали. К тому же он, кажется, лысый.
Суд истории
Как-то Ёлкин, сидя на перевёрнутом вверх дном дырявом ведре, шнурком от ботинок доставал пробки из винных бутылок — как делал это когда-то Софокл. Вот уж не думал Борис Николаевич, что когда-нибудь эта школа ему пригодится. Он терпеливо выуживал петлёй пробку, но эта разбухшая стерва либо снова плюхалась на дно, либо никак не лезла в узкое горло.
— Ах ты ж… понимаешь… — тихонько ругнулся Ёлкин.
— Что, Борис Николаевич, не получается? — вдруг услышал он над ухом знакомый голос.
Ёлкин поднял голову и увидел рядом с собой Григория Явленского. Он был, как и в прошлую их встречу, в пасторской рясе и с томом своего талмуда в руке.
— Это вам, Борис Николаевич, не страной управлять, — назидательно продолжал Григорий Алексеевич. — Может, для того, чтобы страной управлять, и достаточно окончить строительный институт, но чтобы наловчиться доставать пробки из бутылок…
Тут терпение Ёлкина было вознаграждено, и на последней неоконченной фразе Явленского пробка, произведя характерный звук — шп-пок! — вылетела из бутылки прямо Григорию в лоб под пышной курчавой шевелюрой.
— Борис Николаевич, вы нечестно поступаете со своими оппонентами, — посетовал пастор заблудших душ, — вы на них оказываете физическое воздействие. Это неправильно. Своих оппонентов нужно уважать.
— Я тебя уважаю, Григорий, — беззлобно ответил Ёлкин. — Уважь и ты меня: помоги пробки доставать. А то скоро Муцовна свою лавочку закроет, понимаешь, а у меня ещё шесть бутылок осталось.
Явленский весьма оскорбился такому недостойному предложению, гордо отворотил голову и, помолчав, продолжил:
— Борис Николаевич, Вы не находите, что Ваше положение в данный момент не соответствует Вашему статусу бывшего президента?
— Если я не сдам сегодня посуду, то останусь голодным, — спокойно отвечал Борис Николаевич. — Я и так своим корешам много задолжал. Не хочу больше быть на их иждивении.
Явленский с великой жалостью сверху вниз взирал на эту несчастную душу, которую вряд ли ему придётся когда-нибудь спасти.
— А ты-то, Григорий, как на свалке очутился? — спросил Ёлкин.
— Я пришёл наставлять на путь истинный этих заблудших овец, — высокомерно кивнул Явленский на обитателей.
— Ты знаешь истинный путь, Григорий? — миролюбиво спросил Ёлкин, приведя в товарный вид следующую бутылку.
— Да, я знаю истинный путь! — вскинул голову пастырь Григорий. — Только я один знаю. Больше никто.
— Хм! — хмыкнул Ёлкин, дёрнув со всей силы шнурок.
Очередная пробка, вылетев из бутылки, со свистом пронеслась мимо уха Явленского. Тот надменно отстранился.
— Вот и Зюзюкин считает, что только он один знает истинный путь для России, — продолжал спокойно рассуждать Ёлкин. Он здесь за короткий срок превратился в настоящего философа. — И Жигулёвский считает, что только он один знает истинный путь. Я вот тоже думал, что знал. Я думал, что только я, я один смогу вывести Россию из тупика. И, видишь, чем это кончилось? Вот сижу на свалке, пробки из бутылок достаю.
— Мне не нравится этот артобстрел, Борис Николаевич, — опасливо наблюдая за следующей пробкой, проговорил Явленский. — Вы не сможете меня уничтожить!
— А зачем мне тебя уничтожать, Григорий? — удивился Ёлкин. — Ты мне не страшен. И никогда особо не был страшен. Много всяких мосек облаивали меня, понимаешь. А устоял я. Шёл себе, да шёл своей дорогой. Как тот слон из басни.
— Вот именно, как слон, извините, Борис Николаевич, — ядовито заметил Явленский. — Как слон в посудной лавке, можно сказать. Сколько горшков переколотили, сколько народу передавили!
— Это ты о чём, Григорий?
Последняя пробка, описав дугу, опустилась на давно не стриженную голову пастыря. Ёлкин собрал в авоську бутылки и направился привычным путем к вагончикам.
— О том, Борис Николаевич, — крикнул вдогонку Явленский, сняв с головы пробку и отшвырнув её в сторону, — то, что Вы делали, был самый настоящий геноцид собственного народа!
— Ты такими словами не брсайся, Григорий! — строго заметил Ёлкин.
— Геноцид, Борис Николаевич! — упрямо повторил тот.
— Григорий, что за муха тебя сегодня укусила? — желая в корне погасить назревающий конфликт, все ещё миролюбиво спросил Ёлкин. И пошутил: — Уже и мухи-то, вроде, все попрятались, где ты её нашёл?
— Вы всё время только тем и занимались, что разрушали! — не унимался Явленский, всё больше наступая на Ёлкина: пастырь превратился в прокурора. — Ещё на посту первого секретаря обкома в Свердловске вы снесли дом Ипатьева, где была расстреляна царская семья!
— У меня было распоряжение из Москвы, — стал защищаться Ёлкин, прижатый Явленским к возвышавшейся куче мусора. — Мне прислали срочную депешу… Близилась годовщина расстрела…
— Ночью… как воры… подогнали экскаватор… — продолжал наседать пастор-прокурор.
Их окружили обитатели, падкие в своей однообразной жизни до всевозможных зрелищ. По их сперва любопытствующим, а потом хмурым лицам, Ёлкин почувствовал, что дело может принять серьёзный оборот. Он всё больше отступал, поднимаясь на мусорную кучу.
— Вы же помните, какое тогда было время, — стал объяснять он собравшимся, видя, что все они ждут от него ответа. — Я не мог ослушаться. Все приказы из Москвы нужно было выполнять беспрекословно…
— Ну конечно, иначе бы полетели из первых секретарей! — ехидно заметил кто-то из обитателей.
— Но я же ещё и строил… — попытался взять реванш Ёлкин.
— Конечно, строили, Борис Николаевич, — снова взял нить обвинения в свои руки Явленский. — Самое высокое в стране здание обкома КПСС — в двадцать два этажа! Угодить Москве желали. Угодили, Борис Николаевич, Вас заметили.
— Я никогда никому не угождал! — сопротивлялся Ёлкин, поднимаясь тем не менее всё выше. — Я всегда действовал согласно своей совести.
— Добавьте: своей партийной совести! — тряс Явленский талмудом с заложенным в него пальцем. — Совести коммуниста!
Обитатели стекались со всей свалки и всё плотнее окружали их.
— А всенародно избранный парламент в девяносто третьем году тоже с согласия своей совести расстреляли? — снова спросил кто-то из обитателей.
— Они реформы тормозили…
— Да такие реформы мало было затормозить! — зло выкрикнул кто-то.
Ёлкин понял, что с ним перестали церемониться, и первая волна тревоги пробежала по телу.