Я: отстраненность от некоторой конкретной точки зрения или взгляда, способность судить со стороны. В героическом обществе нет «внешней» точки зрения, за исключением лишь той, которая принадлежит чужаку. Человек в героическом обществе, который готов изъять себя из системы отношений, определяющих его место в обществе, встает на путь самоуничтожения.
Идентичность в героическом обществе включает конкретность и ответственность. Я отвечаю за то, сумел ли я или не сумел сделать то, что любой человек в моей роли задолжал другим, и эта ответственность кончается только со смертью. Я должен до самой смерти делать то, что должен делать. Больше того, эта ответственность является конкретной. То, что мне следует делать, я должен делать для конкретных индивидов, и я ответственен перед одними и теми же индивидами, членами одной и той же местной коммуны. Героическое Я само по себе не стремится к универсальности, хотя в ретроспективе мы можем признать универсальность достоинством в достижениях этого Я.
Проявление героических добродетелей, таким образом, требует конкретного типа человека и конкретного типа социальной структуры. Именно по этой причине рассмотрение героических добродетелей может поначалу казаться несущественным для некоторого общего исследования моральной теории и практики. Если героические добродетели требуют для своего проявления наличия определенного типа социальной структуры, которая безвозвратно утеряна — а это именно так, — какое отношение они имеют к нам? Никто в настоящее время не может быть Гектором или Гисли. Ответ, вероятно, состоит в том, что урок героических обществ может быть двояким: во-первых, вся мораль всегда до некоторой степени связана с социально локальным и конкретным, и весьма иллюзорно то, что устремление морали современности к универсальности освобождает от всех частностей. Во-вторых, добродетелями можно обладать только будучи частью традиции, в которой мы наследуем добродетели, и понимать их можно только в свете предшествующих традиций, в ряду которых героическое общество занимает начальное место. Если это так, контраст между свободой выбора ценностей, которой гордится современное общество, и отсутствием таковой в героическом обществе выглядит совсем по-другому. Потому что свобода выбора ценностей с точки зрения традиции, коренящейся в героическом обществе, будет больше похожа на свободу призраков — тех созданий, в которых человеческая субстанция стремится к исчезновению, — чем на свободу людей.
Несомненность отсутствия подобного выбора на одном уровне делает задачу комментатора Илиады сравнительно легкой. Легко определить, что является и что не является aretai по этому поводу у комментаторов Илиады не существует разногласий. Но когда лексикограф завершает свой список, встает более трудный вопрос. Я уже отмечал, что физическая сила, храбрость и ум состоят в перечне добродетелей. В Одиссее Пенелопа говорит о своих добродетелях (aretai) в таком контексте, когда мы предпочли бы говорить о ее привлекательности. Но, что озадачивает нас еще больше, в Одиссее среди превосходств также находится процветание. Единство понятия aretai зиждится, как мы уже видели, в концепции того, что позволяет человеку выполнять свою роль. И легко видеть, что процветание — как и счастье — имеют в гомеровских поэмах также другую составляющую. Когда Сарпедон вспоминает свои орхидеи и поля в Ликии во время агонии в битве на корабле, он вспоминает это по той причине, что прежде всего он и Главк во всем их воинстве были единственными, кто заслужил такие хорошие вещи. Процветание есть побочный продукт военных достижений, и отсюда возникает парадокс: образ жизни людей, дающий им право на счастье в виде орхидей и полей, Андромеды или Пенелопы, неизбежно ведет к смерти.
Смерть для Гомера — это безусловное зло. Окончательное зло — это смерть, за которой следует осквернение тела. От такого зла страдает весь род и дом мертвого человека, как и его мертвое тело. Семья и коммуна могут восстановить свою целостность после смерти того, кто был частью их самих, только через погребальный обряд. Таким образом, похоронный обряд и похоронные игры являются ключевыми эпизодами в моральной схеме, и скорбь, понимаемая как способность к трауру, является ключевой человеческой эмоцией.
Как ясно представлял себе Симон Вейль, условия рабства в Илиаде очень близки к условиям смерти. Раб может быть убит в любую минуту — он находится вне героической коммуны. Проситель также вынужден вымаливать то, что должен иметь, и это оставляет его на милость другого, делая его потенциальным трупом или рабом. Отсюда роль просителя предполагается только в самых крайних ситуациях. Царь Приам становится просителем только тогда, когда вслед за осквернением тела Гектора последовала угроза погребальному обряду.
Быть просителем, быть рабом, быть убитым на поле битвы — все это означает поражение, а поражение представляет моральный горизонт гомеровских героев, за которым ничего не видно, ничего нет. Но поражение не представляет морального горизонта для гомеровских поэтов по причине того самого обстоятельства, что гомеровская Илиада превосходит ограничения общества, которое изображается ею. Ибо Гомер сомневается в том, что очевидно для его героев, и именно, что значит выиграть и что значит проиграть. Поэтому аналогия с более поздними концепциями выигрыша и проигрыша в контексте игры еще в одном аспекте является сколь опасной, столь и неизбежной. Ведь наши игры, типа наших войн, являются наследниками гомеровских состязаний (agôn), и все же отличны от них в ключевых моментах, из-за существенно отличного места, которое занимают концепции выигрыша и проигрыша в нашей культуре.
То обстоятельство, что выигрыш может быть формой проигрыша, хорошо понимает автор Илиады и не понимают характеры, представленные в поэме. Поэт — не теоретик, он не предлагает общих формул. Его собственное знание в самом деле находится на более общем и абстрактном уровне, чем у даже наиболее проницательных из его характеров. Так как Ахиллес в момент примирения с Приамом не может представить себе того, что имеет в виду Гомер в своем представлении Ахиллеса и Приама другим людям. Таким образом, Илиада делает сомнительным то, что несомненно для Ахиллеса и Гектора. Поэма закладывает ту форму понимания, которая недоступна для тех, чьи действия описываются в поэме.
Сказанное мною об Илиаде определенно верно не о всей героической поэзии, но это явно относится к некоторым исландским сагам. Например, в более поздних сагах, таких, как «Сага о Ньяле», сочинитель с большим трудом отличает характеры, способные превзойти ценности мира саги, от характеров, которые не могут этого сделать. В «Саге о Гисле, сыне Кислого» есть нечто дополняющее Илиаду, что понимает автор саги, но не понимают ее характеры: потеря может оказаться формой выигрыша. Когда Гисли, находясь много лет вне закона, наконец умирает,