Между тем Андрей Арсеньевич с вроде бы деланным равнодушием начал рассказывать о грядущих съёмках в Италии.
— С Сашей Мишариным мы написали сценарий под названием «Белый, белый день». Это будет моя автобиография, поданная в виде сновидений, съёмками моей матери и стихами отца за кадром. Мы хотели снимать ещё в 69—м, но Романов был категорически против. Только когда в кресло председателя Госкино СССР сел Ермаш, дело сдвинулось с мёртвой точки, хотя и Филипп Тимофеевич тот ещё жук. Впрочем, мы время зря не теряли, успели снять «Солярис», а Саша, кстати, сыграл там председателя комиссии.
Арагон на вполне сносном русском заявил, что видел «Солярис» на одном из закрытых показов в Париже и, по его мнению, это шедевр мирового уровня.
— Ну, не все так думают, — усмехнулся явно польщённый Тарковский, давя в пепельнице окурок. — К сожалению, население нашей страны в подавляющей массе своей мыслит слишком приземлёнными категориями, и просто неспособно переварить смысл моих работ. Плебсу что нужно? Правильно, хлеба и зрелищ. А мои фильмы — это не зрелище, они заставляют думать и сопереживать, выворачивая человека наизнанку.
Следующие минут десять прошли в обсуждении творчества Тарковского. Я уже, если честно, устал дышать дымом и мысленно порывался уйти, схватив Лену в охапку. Вся эта богема начала меня слегка раздражать своим высокомерием
— А почему ваш протеже, Беллочка, всё молчит? — обратилась к Ахмадулиной хозяйка квартиры. — Есть у него своё мнение по творчеству Андрея?
— Он вряд ли смотрел эти фильмы, — начала было объяснять Лена.
Я положил ладонь на её запястье, призывая к молчанию.
— Почему же, кое — что я успел посмотреть, и сделал для себя некоторые выводы. То, что вы снимаете и снимете, Андрей Арсеньевич — это, простите за выражение, деньги на ветер. Советские люди не для того платят налоги, чтобы с их отчислений снимали кино для кучки избранных, да и то те в основном только делают вид, что что — то понимают в той галиматье, что вы снимаете. Если «Андрея Рублёва» ещё можно как — то переварить, то, например, «Солярис» можно было снять намного интереснее, если бы придерживались оригинальной трактовки Станислава Лема. Вы же сподобились на какое — то занудное морализаторство в камерной обстановке. Лем, создавая свой роман, писал совсем о другом.
— И о чём же? — прищурившись, сквозь зубы поинтересовался Тарковский.
— Вы хотели показать, что космос очень противен и неприятен, а вот на Земле — прекрасно, а Лем писал и думал совсем наоборот. Он доказывает, что человек не только не может познать чужого, но и не может понять самого себя. «Солярис» — это книга о принципиальной невозможности человека выйти за рамки своего горизонта познания, и Лему человек, в общем — то, малоинтересен. В конце концов, может, не стоило называть фильм научно — фантастическим? Люди идут в кинотеатр, ожидая увидеть хорошую научную фантастику, а вместо этого им показывают какое — то «Преступление и наказание». Видели «Космическую Одиссею 2001 года» американского режиссёра Стэнли Кубрика? Он был снят на несколько лет раньше «Соляриса», а смотрится на порядок современнее и увлекательнее, хотя и там без разного рода фантомов не обошлось. Не знаю, может, вам не хватало денег на воплощение своих задумок, но, подозреваю, вы сняли именно то, что хотели снять, и дай вам ещё полсотни миллионов долларов — результат был бы тот же. Ваше мессианство лезет изо всех щелей, как его ни маскируй. Нужно быть ближе к чаяниям простых людей. Недаром на картины Гайдая народ валом валит, там хотя бы можно на время позабыть о проблемах дома и на работе, а после просмотра ваших фильмов возникает желание нажраться в хлам или пойти утопиться.
— Как вы вообще можете сравнивать поделки Гайдая и творчество Тарковского!
Это неожиданно подала голос всё время молчавшая Ахмадулина. Из её уст фраза прозвучала как — то по — детски обиженно.
— Леонид Иович, при всём моём к нему уважении — режиссёр средней руки, снимающий на потеху невзыскательной публики, через двадцать лет его забудут, а творения Андрея, заставляющие зрителя переживать катарсис, будут жить вечно.
— Представьте себе, могу, Белла Ахатовна, — ответил я. — Фильмы Гайдая сразу же растащили на цитаты и, уж поверьте мне, их будут с удовольствием смотреть и через пятьдесят лет, а работы уважаемого Андрея Арсеньевича так и останутся прерогативой считающих себя эстетами в киноискусстве. И, кстати, плебс, как вы изволили выразиться, — я повернулся к Тарковскому, — построил великую страну, победил в страшной войне, первым вышел в космос, и при этом позволяет снимать таким, как вы, так называемое элитарное кино. Ещё раз извините за откровенность.
Я замолчал, глядя на наливающееся красным лицо собеседника. Казалось, объект здоровой критики сейчас вскочит с места и кинется на меня с кулаками. Что ж, придётся его мягко нейтрализовать, здоровяком, способным ломать шеи врагам, он явно не выглядел. Впрочем, режиссёр справился с эмоциями. В звенящей напряжением тишине он налил себе полный стакан водки и выпил его залпом, не закусывая, после чего закурил, держа сигарету чуть подрагивающими пальцами.
— А вы сумели меня удивить, не ожидал от простого парикмахера столь любопытного разбора моих работ, — вальяжно откинувшись на спинку стула и забросив ногу на ногу, произнёс Тарковский.
— Он не простой парикмахер, он чемпион Москвы, самой Брежневой причёску делает, — вступилась за меня Лена.
Вот про Брежневу она зря ляпнула, Тарковский тут же за эту фразу уцепился.
— Ну уж если он самой Брежневой, — насмешливо выделил он фамилию дочери генсека, — делает причёску, то тогда становится понятно, откуда в этом… этом товарище столько самоуверенности.
— Нет, Андрей, но, согласись, здорово он тебя приложил, — сделал попытку разрядить обстановку уже слегка поддатый Казаков. — В нашей стране каждый имеет право на самовыражение. Ты самовыражаешься в своих фильмах, а насчёт них выразился этот молодой человек. Андрей, это здоровая критика, прими её и сделай выводы. Давай лучше ещё выпьем.
— А я с Алексеем, между прочим, согласна, — неожиданно высказалась Лена. — Я смотрела «Солярис» и он мне тоже не очень понравился, и вообще к концу фильма зал опустел чуть ли не наполовину.
— И девчонка у него тоже за словом в карман не лезет, — прокомментировала Лиля Юрьевна, косясь на снова багровеющего Тарковского. — Экие у тебя, Белла, знакомые, того и гляди Андрея доведут до инсульта или сердечного приступа. Булат, спой мою любимую.
Булат Шалвович снова взял в руки инструмент и затянул:
Когда мне невмочь пересилить беду, Когда подступает отчаянье, Я в синий троллейбус сажусь на ходу, В последний, В случайный…
Хоть до драки дело и не дошло, но я чувствовал, что наше присутствие в квартире Брик и Катаняна становится нежелательным. Поэтому, обменявшись с Леной взглядами, сказал, что время позднее, а мне ещё нужно девушку до дома проводить и успеть в общежитие, прежде чем оно закроется. Тут я немного приврал, так как на самом деле эту ночь я собирался провести у Лены, благо Наташа снова была передана на руки бабушке с дедушкой.
Помогая Лене одеться и следом натягивая на себя дублёнку, я представил, как они все мысленно выдохнули, в том числе и Ахмадулина, уже, видимо, не раз пожалевшая, что привела нас сюда.
На улице я с наслаждением глотнул свежего, морозного воздуха и взял свою возлюбленную под руку. Когда же мы поднялись в её квартиру и скинули верхнюю одежду, то сразу же принялись неистово целоваться. Правда, в какой — то момент она отстранилась.
— Лёшка, погоди, я приготовила тебе подарок.
— Какой подарок? Вроде мой день рождения давно прошёл.
— Так ведь завтра 23 февраля, День Советской армии и Военно — морского флота. Вот!
Она сбросила небольшое покрывало с мольберта, и я увидел на холсте свой портрет. Изображён я был обнажённым по пояс, причём спиной к зрителю, но с повёрнутой а профиль головой. Разноцветный дракон, выписанный до мельчайших подробностей, перетекал со спины на плечо.