Мой самолет, а вернее, все, что от него осталось, лежало далеко от забора, в рыхлом и липком мартовском снегу. Я чуть-чуть не дотянул до штабеля бревен, о которые разбился бы вдребезги. Спасло то, что самолет, зацепившись крылом за изгородь, швырнуло в сторону, в толщу набитого ветром заструга.
— Ничего, — опять протянул дядя Петя, — ты еще молодой, новый себе сделаешь и полетаешь. Теперь так и будет тянуть, заразная это штука…
На следующий же день меня отлучили от кузницы, теперь уже навсегда. Иван Трофимович вызвал в кабинет, дал бумагу, ручку и велел писать объяснительную; все по порядку: кто меня надоумил сделать самолет, кто помогал, кто давал бензин, фанеру, березовые дроги, из которых я делал крылья, и, самое главное, почему я вздумал летать. Потом он кивнул на шишку на лбу, спросил, не больно ли, и сел за свои бумаги, надев железные очки. Я написал все как было, только на главный вопрос не знал, как ответить.
— Пиши, что не подумал как следует и из баловства полетел, — подсказал начальник цеха.
— Я думал, — сказал я. — Давно хотел полетать…
— Мало ли что хотел! — отчего-то рассердился Иван Трофимович. — Сейчас все захотят, наделают самолетов и полетят! И что будет? Ты понимаешь, что будет?
— Не знаю…
— Неразбериха будет! Вверху-то там, — он показал пальцем в потолок, — инспектора ГАИ не поставишь. Вот и будут летать кто куда захочет. Тут на земле вон, на дорогах, что творится… Полетать он захотел, летун. Пойдешь на кирзавод, глину месить, кирпичи делать.
Промкомбинатовский кирзавод был далеко за Зырянкой, на берегу Чулыма. Я взял в кузнице котомку с обедом, простился с мужиками и пошел искать дядю Петю, который слонялся где-то на территории, однако все встречные приставали с расспросами, как я полетал, смеялись, подшучивали, а мне почему-то было невыносимо стыдно и совсем не весело. Пришлось уйти, не простившись со своим кузнецом.
Половину апреля кирзавод ремонтировался: чинили транспортер, пресс, вагонетки, штопали навес над оборудованием и сушилками и, когда оттаяла глина в карьере, с горем пополам стали делать кирпичи. Завод был старенький, доживал последние свои дни, и все в нем было напрочь изношено, вышаркано и разболтано. После ремонта меня поставили на глиномесилку, где глина смешивалась с песком, углем и опилками, затем проходила через пресс, превращаясь в тугой шоколадный брус, который резали ручным резаком на кирпич-сырец. Все бы шло ничего, и новая работа была куда легче кузнечной, но наш кирпич после обжига можно было запросто ломать о колено и писать им, будто мелом. К тому же кирпичное производство казалось таким однообразным и скучным, что и вся жизнь на кирзаводе пошла, как глиняный брус из-под пресса, — серая, сырая и тоскливо-бесконечная. В промкомбинате мы почти не появлялись, разве что за авансом и получкой, люди, что работали здесь, были из маленькой деревеньки, почти слившейся с Зырянкой, или такие же, как я, грешники: лишенные прав шоферы, проторговавшиеся продавцы, отъявленные лодыри и пьяницы, которых никуда уж больше не принимали. Я месил глину и тайно надеялся, что дядя Петя еще раз похлопочет за меня и вернет в кузницу или Иван Трофимович отойдет, забудет обиду и простит. После моего испытательного полета ему объявили выговор за плохой контроль за техникой безопасности. Напрасно начальник цеха доказывал, что происшествие произошло вне территории промкомбината, по личной недисциплинированности потерпевшего, а попросту баловству, и что вообще обозный цех не аэродром и не полигон и он за безопасность полетов не отвечает. Директор вывесил приказ в коридоре конторы на всеобщее чтение.
Я ждал конца опалы и жил надеждой. В конце апреля, после работы, на кирзавод пришел грузовик и начальник объявил, что все мы поедем на общее собрание в промкомбинат. То был случай свидеться с кузницей и дядей Петей, а заодно, улучив момент, попросить его похлопотать за меня перед директором. Мы едва успели к началу собрания; все кирзаводские уселись сразу возле двери, а я протиснулся в дальний угол, к дяде Пете. Он улыбался половиной лица, поглядывая на гомонящих людей в красном уголке. Отсюда, из угла, видны были только затылки и топорщащиеся воротники, над которыми возвышался стол с красной скатертью, графин с водой и спинки стульев для президиума.
— Знаешь, чего собрались-то? — заговорщически спросил мой кузнец и тут же с какой-то радостью сообщил: — Меня судить будут!
Переспросить я ничего не успел, потому что за стол вышло начальство, бухгалтер и дяди Петина жена, которая была у нас председателем профкома. В зале притихли, мой кузнец вздохнул и почесался. Сначала начал говорить сам директор про успехи, про план и реализацию. Выходило, что мы работаем неплохо, план выполняем, но который год не можем вытянуть плана реализации. В то время я еще смутно представлял, что такое реализация и как ее выполняют, слово это постоянно путалось со словом реанимация (когда я неудачно приземлился на самолете, кто-то настойчиво повторял его, и оно впечаталось в сознание, как нечто загадочное и таинственное). Половину выступления директор, словно угловатый сухарь, ворочал во рту это малопонятное слово, обсасывал его, пробовал жевать, однако потом выплюнул и бойко заговорил про нарушение дисциплины и пьянство на рабочих местах. Дядя Петя кряхтел, скреб лысоватую голову, приглаживал волосенки и кивал головой, будто соглашаясь с директором. Я уже забыл о том, что он сказал, будто его станут судить, и слушал разинув рот. Однако когда директор сел, то встал Иван Трофимович, взял бумажки и, надев железные очки, сказал, что нам надо искоренять пьянство и, мало того, всех пьющих надо лечить от алкоголизма. А для этого в городе Асино создали лечебно-трудовой профилакторий, куда будут отправлять пьяниц на два года и лечить. Потом выступали женщины из малярки и мебельной столярки, и даже один мужик выступил — все хаяли пьяниц и одобряли ЛТП. А дядя Петя все скребся и приглаживал свои волосы, которые никак не хотели ложиться, торчали во все стороны, несмотря на то что были мягкие и шелковые на ощупь.
— На наше предприятие дали разнарядку, — сказал Иван Трофимович. — Мы должны отправить одного пьяницу в профилакторий и вылечить. Я предлагаю кандидатуру Рудмина. Он у нас заслужил лечение и пускай теперь полечится. Кто хочет выступить по этому поводу?
Начальник обозного цеха обвел собрание взглядом и остановился на дяде Пете. Мой кузнец сгорбился, помял свой чумазый нос, и краснота от шеи медленно поползла на лицо.
Наступила тишина. Даже женщины, которые только что выступали и проклинали пьяниц, помалкивали и боязливо озирались. Кто-то громко икнул.
— Ну, смелей! — подбодрил Иван Трофимович. — Мы Рудмина много раз наказывали — не помогает. Мало, что сам выпивает, так и других кузнецов сманивает. Ну-ка, Вылегжанин, скажи, правда?
Дядя Леня встал, постоял с опущенной головой и сел. И тут подал голос бухгалтер Семен Моисеевич, сухонький старичок в просторной меховой безрукавке, которую носил зимой и летом. Он сказал, что сам много раз ловил Рудмина выпившим на работе и видел, как в кузне выпивают. Так что дядя Петя — подходящая кандидатура.
А жена дяди Петина, сидя в президиуме, заплакала, зашмыгала носом и отвернулась к окну.
— Не плачь, — громко сказал ей дядя Петя, и все обернулись в наш угол. — Чего ты, не плачь…
Все смотрели на нас и молчали, и пауза уже была такой длинной, что заворочался на стуле директор и заскрипел сапогами Иван Трофимович. Кузнец дядя Миша вдруг встал и подался к двери. Его безвольно опущенные, гигантские руки задевали сидящих, а на черном лице играл румянец от заходящего солнца, косо и ярко бьющего в окна. Начальник обозного цеха, словно ждал этого момента, вскочил и громко спросил, почему это дядя Миша уходит и уклоняется от решения вопроса. И директор, и Семен Моисеевич, и даже дяди Петина жена тоже его спросили об этом, а собравшиеся теперь смотрели на дядю Мишу и тоже будто спрашивали. Только молотобоец Боря сидел на своем стуле в прежней позе и толстым, задубелым ногтем на большом пальце старательно выкручивал шуруп из новенького фанерного буфета, выставленного в красном уголке для показа промкомбинатовской продукции.
— А может, заместо Рудмина тебя отправить лечиться? — спросил дядю Мишу Иван Трофимович. — Тоже ведь любитель…
Дядя Миша остановился на пороге, набычив шею, глянул в президиум.
— Я умеренно пью, меня не за что.
И хлопнул дверью.
— Хорошо, давайте голосовать, — нашелся Иван Трофимович. — Кто за направление Рудмина?
Люди запереглядывались, но рук не поднимали. Дядя Петя сидел согнувшись пополам, и волосы его, взмокревшие от пота, наконец-таки улеглись.
— Он мастер хороший! — несмело, но громко проронил дядя Леня Вылегжанин. — Вон какую карету сделал… И пролетку, и санки еще…