«Вот… хто ломал — тот замок предоставить».
Спросила одного — нет, другого спросила — нет, третьего спросила — «Подумаешь, замок!.. Я куплю».
Покупает день, покупает два, покупает тры. Через несколько дней с подружкой собрались. Собрались. Я говорю: «Пойдем!» Уже вагончик стоит. Мужчина вышел, я говорю: «Такой лысый работает?»
«Ну работает».
Я говорю: «Вызовите его».
«А что вам надо?»
Я говорю: «Мне замок надо».
Он говорит: «А его нету». И пять тысяч пообещал. И ничего: ни замка, ни пять тысяч. Ну вот и все.
Я скандалила за замком, потому что уж очень хороший. Думаю, может быть, я где займу и заборчик поставлю, замочек повешу. Скрытый замочек, хороший замочек. Две или три тыщи стоил тогда, а щас я не знаю. Ну, в общем, всё! Ни замка, ни денег, ничего нет. Совсем ничего.
Правда, помогает государство. Подкладные эти… как их… памперсы! Двести штук привезли. Третий размер. Я меняю, меняю, а не успеваю менять. Ладно здесь выделения, здесь ладно кал — но дырка-то, моча льется, он мокрый… Вот сейчас выйду с больницы, и дочь там вроде договорилась с врачом, они ему какой-то новый катетер поставят. Какой-то, сказали, вроде бы хороший катетер поставят, и будет все хорошо. Ну дай Бог. Но мне кажется, нет.
Все ж-таки я виню врача, который в Балашихе назначал эти… химию, я вот виню его, и все. Вот виню его, виню… И которые в институте, они обещали его исправить. Зашить и дырку эту, и все… Но потом «не зна-аем…» — ну все понятно. Не знаю, чего получится.
Говорит, «то я ночи не сплю, а выпью — посплю». Пьет, конечно, но потому что мучится же человек! Я не знаю, не знаю, чем это кончится. Он сказал: «Я не выдержу». Вот и все.
Я ему говорю: «Да ты что?! А я что буду делать? Живи ради меня! Привыкай!»
Но а как привыкать, кто же знает? Если он постоянно мокрый… Я ему говорю, поешь — он не ест… (плачет)
Вот, горе такое, горе, большое горе… А как от него отцепиться, кто знает? Он мучается, мучается у меня, Коля… Он говорит «поменяй», ну а сколько же я могу менять, я меняю, а она льется… Такое горе.
46. Большевик
Посередине комнаты между обеденным столом и черным сервантом стояли четыре чемодана Chelsey — и рядом Лелин спартанский багаж: рюкзак и сноуборд в чехле.
Как Федор ни повзрослел за последние часы — ему было темно и грустно. Чемоданы даже издалека пахли кожей и скорым отъездом.
Федор смотрел на большие, темные, по виду мокрые поленья в чугунном ведре — и думал, как трудно, долго будут они разгораться…
— А политическое убежище из-за вулкана даю-ут?.. — спросила Анна, зевая.
— Кому, исландцам?.. — откликнулся со смешком ее муж.
— Не дают?.. — рассеянно, невпопад проговорила Анна.
Из внешней тьмы донесся гул самолета, надавил на черные стекла.
— Разлетались вояки…
Ну где они застряли опять! — Дмитрий Всеволодович достал телефон.
— Нет! Не звони. — Остановила Анна.
— Ненавижу ждать. — Белявский поднялся из кресла. — Еще, что ли, послушать, не знаю?.. из жизни народа…
— Мне надоело, — сказала Анна. — Сказки ко-ончились, хеппи-энды ко-ончились…
— А, какие там «хеппи-энды»! — махнул Белявский. — Дырка для кала — и весь хеппи-энд. И гуляй…
Он сделал было два шага к буфету, но, как будто вспомнив о чем-то, вернулся к камину:
— Ты обратила внимание, с чего она начала, эта бабка? Отняли у нее шесть соток там или десять… Просто отняли! Нет, они сами, конечно, все это незаконно заняли, распахали — но все равно, никто даже не удосужился предупредить: приехали-разломали и все. И нормально! Ты видишь, что нет никакого понятия о собственности воп-ще? Стоит ли удивляться, что нет понятия о правах, о достоинстве личности: приехали, всё отняли — и все утерлись! И главное, чем с ними жестче — тем легче утрутся! Будут потом… вилять: «хоть замочек оставили бы…» Хоть замотик остявили… — передразнил, раздражаясь, Белявский, — да «хоть клочочек бы дали», клотётик… Ох, как я все это ненавижу! Страна рабов. Можно ждать от них что-то хорошее? Нет, скажи, можно, в здравом уме находясь, видеть в этой стране что-то хорошее? Это бред! натурально, психическая болезнь. Циклотимия, пожалуйста — как у Гоголя: «птица-тройка» — пожалуйста вам, реальная галлюцинация! Эпилепсия тоже пойдет — как у Федор-Михалыча: «народ-богоносец» — такая же галлюцинация, аура, бред припадочный…
— Я проверил вашу теорию про начало припадков… Вашу с Фрейдом, — мстительно сказал Федор.
— И что?
— Выяснилось, что, по многим свидетельствам — и по словам самого Достоевского, — первые эпилептические припадки случились с ним после каторги, на поселении. В 1854 году он писал: «припадки, похожие на эпилепсию, и однако же, не падучая». А в 1857 году уже более определенно: «доктор сказал, настоящая эпилепсия»…
— Ну и что? — повторил Белявский с презрением.
— Тогда при чем же здесь смерть отца? После каторги — ему тридцать пять лет, уж никак не семнадцать. Как-то рушится все основание…
— Чего?
— Вашей стройной теории.
— Ну и рушится, ну и что? — гадливо скривился Белявский. — А старик Фрейд вообще считал это не эпилепсией, а истерией! Почему рушится?
Федя подумал вдруг, что не удивился бы, если бы Белявский сейчас сделал движение, чтобы его, Федю, ударить… или, скажем, схватить за ухо, ущипнуть, укусить… Он даже снизу вверх осмотрел туловище Белявского на предмет возможной схватки. Белявский выглядел крепким, плотным. Тяжелей Федора килограммов минимум на пятнадцать… «Одна надежда на скорость… Если ударить первым? Нет, все равно вряд ли получится повалить…»
— За что же вы его любили? — спросил Федя, бессознательно повторяя презрительную гримасу Белявского. — Не припомните?
— Кто? Я? Я? Я говорил вам, что я любил Достоевского?
— Но он вам нравился? Вы писали о нем работу?
— Ну да, работу! Можно писать работу о плоских червях, про лишай можно писать работу… Как вообще может «нравиться» Достоевский, кому? Достоевский — это… не знаю, ну — как подмышку понюхать…
— Ди-ма… — вяло одернула его Анна.
— «Нравится»? Вроде нет, неприятно. Но хочется почему-то понюхать еще —
— Дима, фу…
— Ну а что «Дима», «Дима»? Я правду говорю! Все эти униженные-оскорбленные — это, по сути, подмышки! Может чужая подмышка «нравиться»? ее можно «любить»? —
— Ах, конечно! — Федя встал тоже, и сразу оказался выше Белявского почти на голову. — Можно любить лишь красивое! Молодое! Фертильное! А если человек стар, слаб, болен, если из него катетер — ах, это же некрасиво! Как это вы говорите? «убого», да? Разве можно любить «убогое»? —
— Э, не надо, не передергивайте, не на-адо! «Некрасиво» не потому что старый. А некрасиво, потому что вместо пяти циклов химии дали десять! Вам все русским языком говорено. И потому что катетер дерьмовый — как все всегда дерьмовое в этой стране! — а дерьмовое, потому что всем наплевать друг на друга: ты дохнешь? дохни! Ты ноль. «Вошь дрожащая или право имею?» Конечно, ты вошь, какие еще вопросы?! Какие права у тебя?! Ты вошь! Ты в дерьме дохнешь, обо. анный и обо. анный — ну и все так! Живут в дерьме, умирают в дерьме — а вот еще государство родное выделит двести памперсов, так мы ему еще в ножки покло-онимся, спасибо, батюшки, ах спаси-ибо!..
— При чем же тут «государство»? — взвыл Федя. — При чем же тут «право»? В каком государстве у человека есть право не умирать? Не болеть? Не стареть? Вы хватаете первое, что удобнее, — «государство!» — и успокоились — и как будто уже есть ответ! «Государство» — это никак не ответ, ни с какой стороны не ответ! Здесь больше, чем государство, здесь человек! Человек смертен: внезапно смертен — и длительно смертен, мучительно смертен, уродливо смертен и унизительно смертен — и никаким «государством» вы это не объясните! —
— «Унизительно» — нет, не в любом! И «уродливо» — не…
— Вам все не дают покоя напудренные букольки? А под пудрой-то — все равно запах старости, запах мочи и катетер — и не работают ни «права» ваши, ни ваше «достоинство», ни «красота» — в вашем понятии о красоте, ни «любовь» — в вашем понятии о любви: «как можно любить Достоевского?» Да, конечно: можно любить только сладкую булочку — если путать «любить» с «наслаждаться», с «употреблять»… только ведь любое животное будет любить, где тепло и фертильная самка: что в этом — я уж не говорю «божественного» — что в этом человечного? Какая в этом заслуга? Какая победа? Человечное начинается, когда… Может, брак для того и придуман, чтобы люди вместе старели, заболевали, делались некрасивыми! Чтобы из этого постепенно — хоть к одному человеку! — рождалось не потребление или взаимное потребление — а настоящая жертвенная любовь: когда не сильные, молодые, здоровые и красивые — а когда муж немощный и больной, когда жена старая и некрасивая —