— Сядьте, мачики, — с неприязнью сказала Анна. — Федя, сядьте. Чего вы орете?
— И точно так же — народ! — не унимался Федя. — Да, такой нам попался отец, муж, жена, близкий родственник: вот такой, да — больной, изувеченный, пьющий, пьяный, с катетером, от него плохо пахнет — что сделаем? Скажем «фу, от тебя плохо пахнет»? «Ты пьяный»? Он пьяный, потому что лекарства не помогают — или они недоступны, он их название не понимает, а водка дешевая — ну? что? плюнем в него? посмеемся? скажем, что он похож на животное?..
— Какое-то бесконечное извращение… — пробормотал, передергиваясь, Белявский.
— Мне на-до-е-ло… — пропела Анна. — Мне все это — уже очень давно — на-до-е-ло…
— А вы не думали никогда, что «не-красота», может быть, нам дана для подв… нет, «для подвига» — слишком сильное слово: для усилия, преодоления —
— Обождите! — нашелся Белявский, — то-то, чувствую же, не вяжется: то у вас «богоносец», то пьяный-вонючий — с катетером…
— Что вы вперились в этот катетер, тьфу! — плюнула Анна.
— Не знаю, спроси его, что он вперился. Ну так, может, как-нибудь определитесь? А то что-то концы не сходятся. В ваших прочувствованных речах. Какой-то у вас обо. анный богоносец, ха-ха…
— Была, — сказал Федя своим новым «тихим» голосом, думая, как и прежде, о Леле, но ни к кому особенно не обращаясь, — была такая картина в двадцатых годах, «Коммунист»: великан с красным флагом шагает через дома…
— Не «Коммунист», юноша, а «Большевик»! Я даже сейчас вам скажу… Кустодиев! Точно, Борис Кустодиев! Между прочим, на Сотбисе один из самых —
— Вы ведь именно так представляете «богоносца»? Перешагивает дома, проливы? Только вместо красного флага — хоругвь. Весь могучий, величественный… Ведь вы так себе воображаете?..
Белявский прищурился, но ничего не ответил.
— Нам рассказывали, — продолжил Федя, — рассказывали на сравнительной культурологии про Франсиса Ксавье. Он был первым миссионером в Японии. Когда в шестнадцатом веке японцы впервые увидели христианское Распятие — знаете, как они реагировали?
Они смеялись. Они видели человека в позорном и унизительном положении, в неестественной позе: им было смешно.
Все забыли — уже скоро две тысячи лет как забыли: распятие — это было позорно и некрасиво. Давным-давно распятие превратилось не только в объект поклонения, оно превратилось, как это ни ужасно, в объект искусства, в объект — прости меня, Господи! — эстетический, то есть в вашем смысле «красивый»: какой-нибудь Рафаэль: изгиб тела, мягкие позы… Брюллов… Все красиво — «красиво» по-вашему, все «значительно» и «прекрасно», предмет восхищения…
А современники — те, кто видел воочию; те, кто тыкали пальцами и говорили «Уа! уа!» — они видели теми же точно глазами, что и японцы: они смеялись. В распятии и в Распятом не было, по-славянски, «ни вида, ни доброты» — то есть буквально: ни красоты, ни величия. «Доброта» — с церковнославянского переводится как «красота»: то есть буквально — в распятии не было красоты, оно казалось уродливым, отвратительным; не было «вида» — не было ничего значительного — наоборот, казалось позорным и жалким, как — прости меня, Господи! — как катетер…
Вот что на самом деле несет богоносец: страдания и позор. А не знамя… Знаменем это явится в другой жизни; а в этой жизни «Я ношу язвы Господа моего на теле моем», то есть ношу страдания и позор…
С потребительской точки зрения, с «у-потребительской» точки зрения — это полный абсурд. Но ведь самое-то поразительное: про себя лично любой человек это прекрасно чувствует и понимает! И ни малейшим абсурдом не кажется! Когда дело доходит до лично меня — я хочу, чтобы в любом моем унижении — внешнем — во мне продолжали видеть внутреннюю значительность: я ведь на самом деле значительный, я не пустое место… Я хочу, чтобы даже с катетером, с трубкой для кала, в любом состоянии, в пьяном, в униженном — кто-то продолжал во мне видеть, что я на самом деле прекрасен! И даже не просто я этого «хочу», а, в сущности, мне это нужно больше всего на свете. Я больше всего на свете хочу, чтобы кто-то — хоть один-единственный человек! — видел меня любящими глазами — то есть видел меня настоящим, видел во мне настоящее (как, между прочим, Федор Михайлович Достоевский видел русский народ): я хочу, чтобы кто-то смотрел на меня любящими глазами!
И ведь знаете что?
Всегда есть кто-то, кто смотрит такими глазами. Мой Бог на каждого смотрит такими глазами. Здесь, по эту сторону, только жена на мужа — и то не всегда посмотрит; а мой Бог на каждого человека смотрит любящими глазами…
— Я уже говорил: бога нет, — механически отозвался Белявский.
— Да-а, ребятки… Ну вы разошлись. Во втором часу ночи… то с этим катетером, блин…
Зазвонил телефон.
— Слава богу! — воскликнула Анна. — Так, Лелька, вставай… Димон, не спи! Федор, все. Спасибо вам за… приятное время… за лекцию… Не забудь зонтик, Дим, там на вешалке…
— Между прочим, — полуобернулся Белявский от чемоданов, — если совсем серьезно: спасибо нашему… юному моралисту. Так с народом не пересекаешься десять лет — и стирается ощущение. А вот послушал — и утвердился… в некоторых решениях. В общем, полезно. Тошно, правда, но в целом полезно. Девчонки! за мной.
— Лель, подъе-ом! — подняла брови Анна. — Ты едешь?
— Нет, — сказала Леля.
— Что это такое, «нет»? — остановился Белявский.
— А… послезавтра? — спросила Анна о чем-то ведомом только им двоим. — Где же ты будешь встречать послезавтра?
— Здесь, очевидно, — пожала плечами Леля.
— Я с первым зам Прозорова договорился! Какой еще «нет»? Это что, шутки вам?! — заревел Дмитрий Всеволодович.
Анна взглянула на Лелю, на Федора — и неожиданно Федору показалось, что ее взгляд не лишен одобрения.
— Та ла-адно… — Она потрепала мужа по толстому пузу, как будто большую собаку, — уж так-то… не переживай. Остаешьсясо старой женой…
Громко хлопнула дверь, и Белявских не стало.
Федя чувствовал себя как человек, который долго захлебывался, барахтался — и вдруг обнаружил себя стоящим на твердой плоскости. Как-то даже не мог сообразить, что теперь ему чувствовать.
Снова хлопнула входная дверь, и перед камином, к пущему Фединому удивлению, явился Эрик — всклокоченный, в затрапезной рубашке, в которой Федя раньше его ни разу не видел, и с пачкой газет.
Буркнув что-то малочленораздельное, Эрик вытащил из ведра мокрые бревна — каждое в две руки толщиной — сложил на колосниковой решетке и принялся комкать цветные газеты, подпихивать их под поленья.
— О, Эрик? — сказал Федя. — Вы бодрствуете в такой поздний час?..
— Да, гостей проводил. — Эрик взялся за торчавший из каминного основания грубый крюк, и вытащил этот крюк на себя. Чиркнул спичкой, огонь побежал, язвочками разъедая бумагу. — Хочешь, выключу верхний свет? — буркнул Эрик, не глядя на Федора и не отрываясь от своего занятия.
— Это было бы весьма уместно… — ответил Федя, чувствуя, что внутреннее одеревенение быстро проходит. — Прекрасная мысль.
С бревен закапало, зашипело. По колосниковой решетке — толстой, с округлыми прутьями — снизу вверх потянулись дымные струйки, подпрыгнули синие язычки.
Вопреки Фединым ожиданиям, поленья, казавшиеся насквозь мокрыми, сразу же занялись. В выпуклой мокрой пятнистой коре отразилось пламя; блестя и шкворча, дерево быстро закапало на решетку огненными тяжелыми каплями.
Послышался свист. Кора обросла ярко-красными щупальцами, отслоилась; в ней появились сверкающие царапины.
Поленья захлопали, застучали, как дождь по железной крыше. Эрик поправил бревно: завиваясь, взлетели искры.
Убедившись, что все сделано правильно, Эрик достал из серванта толстую свечу в подсвечнике и, зажегши, поставил на стол. Неожиданно потрепав Федора по плечу, он кивнул Леле и удалился.
Где-то щелкнуло — и в темноте осталась лишь свечка и разгорающийся камин.
— Зачем он выключил? — настороженно спросила Леля. — Ты его попросил?
— Нет, ты что? — соврал Федя. — Он только спросил, не возражаю ли я, чтобы он зажег свечку… Я сказал, почему бы и нет.
Феде было приятно, что Леля подозревает их с Эриком в мужском заговоре против себя.
— Вообще, он замечательный! — воскликнул он убежденно. — Так обрадовался, что наконец может похвастаться своим камином! В два часа ночи прийти разжигать… да вообще, в это время не спать — ты не представляешь, какой для швейцарца подвиг!.. Он так любит свой дом, с такой любовью относится… ко всему! Так заботится о гостях!..
Феде хотелось еще и еще говорить о достоинствах Эрика, но он заставил себя притормозить… и вдруг понял, что усталости как не бывало; что его распирает радость; что Леля близко; что пламя в камине свистит; что они оба молоды, и что ночь будет долгой-долгой.