стояли в аэропорту. Этот был тупорылый, толстоватый, внешне чуть ли не медлительный; легкость его, когда они двигали его вручную, была парадоксальной, диковинной. Добрую минуту репортер и Маршан смотрели на Шумана, стоявшего у машины и разглядывавшего ее с глубокомысленной серьезностью.
— Годится, — сказал он наконец. — Давайте запустим двигатель.
Тут репортер заговорил, чуть отклоняясь от вертикали легонько и тщедушно, как ободранное гусиное перо, упавшее острием на бетонное покрытие площадки:
— Слушай. Ты сказал вчера вечером, что это, может быть, распределение веса; ты сказал, что если бы мы могли как-то сдвинуть центр тяжести, пока машина в воздухе, то ты, возможно…
Позднее (как только Шуман скрылся из виду, репортер и Маршан сели в машину Маршана и поехали к городку, где репортер забрался в такси, даже не спрашивая цены, сияя исхудалым, застывшим в блеске лицом и крича: «Нет, черт возьми! Не Нью-Валуа! Аэропорт Фейнмана!») он снова и снова переживал тот слепой, лишенный времени промежуток, когда он лежал животом на днище фюзеляжа, держась за две части конструкции, не видя ничего, кроме ног Шумана на педалях и перемещения тяги управления элероном, не ощущая ничего, кроме ужасающего движения — не скорости и не изменения пространственных координат, а просто слепого яростного движения, некой запечатанной силы, стремившейся разорвать фюзеляж-монокок, на днище которого он лежал животом и ногами, и оставить его летящим в воздухе, цепляющимся в пустоте за два стальных стержня. Он все еще думал: «Господи, может быть, мы погибнем сейчас, и, оказывается, всего-то навсего это вкус кислой горячей соли во рту», даже когда смотрел в окно машины на проносящиеся мимо болота, сквозь которые они ехали, огибая город, и думал еще, яростно и торжественно уверенный в бессмертии: «Как миленький он у нас! Как миленький!» И вот аэропорт; сорок миль промелькнули он не почувствовал как, потому что в голове его всю дорогу было мутно от легких обрывков стремления и скорости, подобных плывущим по воздуху перьям подстреленной птицы, из-за чего он не мог сосредоточить внимание на пустой инерции того пространства, того измерения, того промежутка, сквозь которые ему пришлось перемещаться. Не успела машина выехать на площадь перед фасадом, как он уже сунул водителю пятидолларовую бумажку, и не успела она остановиться, как он уже выскочил и побежал к ангару, возможно даже не зная, что уже идет первая гонка. Изможденный, с диким лицом, с запавшими от бессонницы и волнения глазами, в свободно полощущейся одежде, он вбежал в ангар и устремился к тому месту, где Джиггс, поставив перед собой на верстак едва початую бутылку жидкости для чистки обуви и едва початую жестянку ваксы, с нудной целеустремленностью работал над шрамом на подъеме правого сапога.
— Ну как… — закричал репортер.
— Сел, сел нормально, — сказал Джиггс. — Правда, раскатился на всю длину поля. Черт, я уж подумал, что он выскочит с аэродрома ко всем чертям, а он знай себе шпарит; когда он встал, между пропеллером и волноломом ножичка нельзя было просунуть. Они наверху теперь все, совещаются.
— Он получит допуск! — крикнул репортер. — Я ему уже это сказал. Может, я не разбираюсь в самолетах, но в пархатых из совета по канализации я разбираюсь неплохо!
— Это да, — сказал Джиггс. — И ему два раза только на нем садиться, причем один раз он уже сел.
— Два раза? — вскричал репортер; теперь он сиял на Джиггса глазами не в восторге даже — в настоящем экстазе. — Он уже сел два раза! Мы с ним сели еще до того, как он вылетел от Орда!
— Мы? — переспросил Джиггс. Он замер с сапогом в одной руке и тряпочкой в другой; глядя на репортера, он болезненно мигнул неподбитым глазом, горячим и ярким. — Мы?
— Да! Он и я! Он сказал, что это, видимо, вес, что, может быть, если бы нам удалось как-то этот вес перераспределить, когда машина уже в воздухе… и он спросил: «Боишься?» А я ему: «Еще как. Но если ты не боишься, то и я не должен, потому что у меня за плечами только часовой полет с Мэттом, — или, может, если бы я полетал побольше, я и сам не боялся бы». Так что Маршан помог нам снять одно сиденье, а другое мы приподняли, и под ним для меня образовался лаз, и я протиснулся ближе к хвосту, в фюзеляж, там ведь нет поперечин, он мо… моно…
— Монококовый, — сказал Джиггс. — Господи Иисусе, так ты что же…
— Да. Потом они с Маршаном опустили сиденье, и он показал мне, за что держаться, и я видел только его пятки, больше ничего; я не знал, что происходит; ну, я понял, конечно, через некоторое время, что мы летим, но я не знал даже, вперед или назад, я ничего не знал, потому что, Господи, я всего час до этого полетал с Мэттом, а потом он сбросил скорость, а потом я его услышал — Боже ты мой, мы все равно как на земле стояли, — он тихо сказал: «Теперь отъезжай назад. Не торопись. Но держись крепко». А потом я, считай, повис на руках; пола я не касался вовсе. Господи Боже, и я подумал: «Ну вот; а во время гонки-то что сегодня будет твориться». Я даже не понимал, что мы сели, пока не увидел, как они с Маршаном поднимают сиденье, а Маршан только повторял: «Ну дела. Ну дела. Ну дела», а он, Шуман, смотрел на меня, а сволочной драндулет стоял тихий такой, прямо как те, на фотографиях, на Гранльё-стрит, а потом он говорит: «Ну что, вылезай», а я ему: «Вылезаю. Уже летишь, да?» А он отвечает: «Надо перекинуть машину на аэродром и получить допуск».
— Да-а, — сказал Джиггс.
— Да! — воскликнул репортер. — Это было просто распределение веса; они с Маршаном набили песком автомобильную камеру и соорудили блок, чтобы Шуман мог… И поставили сиденье на место, и даже если они там увидят конец троса, они не… Потому что единственная машина, которая может его обогнать, это машина Орда, а приз всего две тысячи, и Орду они без надобности, он только для того участвует, чтобы жители Нью-Валуа разок увидели, как он летает в своем «девяносто втором», и он не будет выжимать из машины стоимостью в пятнадцать тысяч все до последнего лишь ради того, чтобы…
— Спокойно, спокойно, — сказал Джиггс. — Ты все тут сейчас на куски разнесешь. Курни. Сигареты есть у тебя?
Репортер в конце концов нашарил в кармане сигареты, но не он, а Джиггс вытащил две из пачки и чиркнул спичкой; репортер