«Ариадна, мне надо с тобой поговорить!» — крикнул я с антресолей. «Спускайся, Васек!» — ответила она. Я увидел сверху, как мелькнуло лицо Фаддея, залепленное негодованием в мой адрес: как смеет какой-то бродячий пацан так обращаться к важной персоне! Больше того, она подставляет пацану щеку для поцелуя, и тот непринужденно этот поцелуй осуществляет. «Чертовски устала, — говорит она. -Этот Комитет по Сталинским премиям — самый муторный из всех. Фадеев с компанией, включая и нашего Кирку Смельчакова, могут часами спорить над скучнейшими опусами».
Вслед за ней я прошел в ее гостиную и сел на диванную подушку прямо на полу, недалеко от ее великолепных, почти таких же, как у дочки, ног. Она попросила Фаддея принести чай. «Для Василия тоже?» — поинтересовался мрачневецкий павиан. «Тащи на двоих, Фаддей, не стесняйся», -сказал ему я. Государственная дама, глядя вслед негодующей фигуре, покатилась со смеху. «Ты классно говоришь с ним, ей-ей! Как-то по-флотски».
За чаем я рассказал ей о разговоре с Гликой вообще и о том, что случилось с Дондероном, в частности. Сказал, что, очевидно, мне придется «линять». Она насупилась. Однако я предпочел бы остаться, пока… Она просветлела. Пока что? Пока не узнаю, куда Юрку засунут. А это еще зачем? Ну чтобы иной раз махорочки другу подбросить. Слушай, Волжский, ты что это тут рисуешься таким бесстрашным? Хочешь сказать, что все вокруг трусы? В глубине квартиры столбом стояла фигура Фаддея. Ее можно было бы назвать стройной, если бы не похабновато откляченный задок. Фаддей, у вас сильно отросло левое ухо! крикнула Ариадна. Хочешь показать, что не все вокруг трусы? Спросил я. Она рассердилась. Закрой дверь, Так Таковский, теперь сядь, Так Такович Таковский, и слушай.
Оказалось, что у нее созрел план по мою душу. Сейчас надо «слинять» недели на две. Она отвезет «племянника» на их дачу, в Звенигород. Да-да, именно туда, где в 1930 году на семинаре молодой поэзии она познакомилась с Лидой Хмелик. Я буду официально оформлен как сторож. Мне выпишут трудовую книжку. Она берет на себя Галеева, чтобы тот вместо потерянного сделал мне нормальный советский паспорт с постоянной московской пропиской. Я буду время от времени приезжать в Москву и жить по несколько дней у них, а потом опять уезжать в Звенигород. Таким образом я не намозолю глаза здешним спецрежимовцам. За это время она внедрится в систему Минздрава, и я буду восстановлен в чине студента. После этого с помощью академических друзей она добьется моего перевода в Первый МОЛМИ.
Не веря своим ушам, я слушал Ариадну и не заметил, как на столе появилась бутылка недавно вошедшего в московскую моду грузинского коньяка «Греми».
«В МОЛМИ ты будешь среди лучших студентов и по примеру своей кузины Гликерии получишь Сталинскую стипендию!» — воскликнула она и просыпалась пьяноватым и совершенно очаровательным смехом. Только тут я заметил бутылку, а также то, что она на две трети уже пуста. «Ну и хозяйка, — пожурила себя Ариадна, — сама хлещет, а гостю, будущему сталинскому стипендиату, не наливает! — Встала и с изяществом неимоверным слетала за вторым бокалом. Вдруг просунула все пять пальцев свободной руки в мой чуб, еще сохранивший форму стиляжной стрижки. — А вот это нам придется срезать! Об-кор-нать! Превратить в идейно правильный комсомольский полубокс! — Протащив несколько раз туда и обратно свои пальцы через мою шевелюру, она вернулась в свое кресло. — Наше общество, Волжский, с чрезвычайной бдительностью относится к прическам. Не говоря уже о „канадках“ у мальчиков, оно не очень одобряет перманент у девочек. Предпочтение отдается вот таким, как у меня, ханжеским пучкам на затылке».
«Тебе очень идет твоя прическа, Ариадна, — сказал я ей по-дружески. — Я тебя просто не представляю с другой прической».
Она погрозила мне пальцем. «Шалишь, парниша, как говорила Эллочка-людоедка. Ну давай выпьем за наш Звенигород!»
Мы выпили и закурили по албанской сигарете из моей пачки. Первый раз я видел этого руководящего товарища курящей.
«Ариадна, можно задать тебе вопрос? Почему ты так хорошо ко мне относишься? Почему ты, такая строгая, сразу как-то очень сердечно меня приняла? Не могла же ты сразу вспомнить Лиду Хмелик, а?»
Она вздохнула и потрясла головой, как делает человек, освобождающийся от груза. Мне давно уже казалось, что, общаясь со мной, она вроде бы освобождается от груза. «Знаешь, когда тебя привела Глика, я сразу же подумала: ну наконец-то у нее появился подходящий парень. Ты чем-то мне напомнил Кирилла Смельчакова двадцать лет назад. Он моложе меня на три года, а я смотрела на него, как на мальчика. Между прочим, у него тогда тоже была беда в семье. Отца отозвали из Лондона — он там работал от СССР в международной комиссии по торговому арбитражу — и арестовали. Мать была в отчаянии. А Кириллу было семнадцать лет, он окончил школу и не знал, что делать со своим вдохновением, со своим самолюбием, ну и вообще. Отца, впрочем, вскоре выпустили, но тут же куда-то отправили, куда — неизвестно, в общем, зашифровали. Скольким людям эти сволочи искалечили жизнь!»
«Кого ты называешь сволочами?» — спросил я и подумал: сейчас назовет перестраховщиков, или бюрократов, или еще кого-нибудь из этого рода отговорок.
«Как будто ты не догадываешься, — усмехнулась она. — Большевиков, конечно».
Это меня потрясло. Даже среди маминых друзей и Магадане, уже отсидевших лагерные сроки, не было людей, называющих лопату лопатой. Разговоры велись довольно откровенные, но с иносказаниями. Большевиков, например, называли «наши тараканы», а Сталина почему-то величали «Отец Онуфрий».
«Но ведь ты, Ариадна, очевидно, и сама член партии», — с некоторой глуповатостью предположил я. Она сделала свой типичный аристократический жест ладонью, вроде бы означающий что-то вроде «катитесь вы все к черту».
«Конечно, я член партии. Как я могу не быть в партии? Но если бы ты знал, Такович, как я их презираю».
Мне стало не по себе. Ведь тут наверняка в стенах сидит прослушка. Как она решается так свободно говорить? Уж не…? Мне пришлось додумывать до конца. Она сказала:
«Не бойся, Фаддей перекрыл тут все прослушки, то есть перенаправил их. Он в меня влюблен и сделает все, что я ему скажу. Вот эта магия еще действует».
«Магия любви, ты хочешь сказать? — Я чувствовал, что краснею. Испытывал что-то отвратительное, смесь ревности и гадливости по отношению к павиану. — Или просто магия похоти?»
Она отмахнулась. «Да и того, и другого. Слушай, Такович, раз ты мне стал такой родной, я должна тебе открыть мой самый глубокий колодец. Ты, наверное, спрашиваешь себя, как могла женщина, презирающая большевиков, оказаться на вершине большевистского общества. Держись за свое стуло, мальчик: я сейчас расскажу тебе то, что до конца неизвестно даже моему Ксавке, даже другу юности Кирке Смельчакову.
Дело в том, что во время войны я оказала большевикам неоценимую услугу. Это не фигура речи, а исторический факт: у той услуги нет цены. Ты, конечно, видишь по моей девичьей фамилии, что я происхожу из немецкой семьи. Рюрихи принадлежали к остзейской аристократии, и в семье рядом с русским бытовал безупречный хох-дойч. Во время войны, когда вермахт подходил к Москве, я, движимая ифлийским патриотизмом, с помощью Смельчакова предложила свои услуги разведке. Я думала, они будут меня использовать для переводов или контрпропаганды, а они на самом верху — и Сталин, и Берия — занимались этим делом и — решили заслать меня в Берлин. Полгода меня готовили, а потом сбросили с кислородной маской с какой-то чудовищной высоты из секретного самолета. Не знаю, сколько времени я летела вниз. Надо мной не парашют раскрылся, а развернулись какие-то черные крылья. Я чувствовала, что они знают, куда меня нести. Увидев внизу Кенигсберг, я поняла, что все русское от меня уже отторгнуто. Даже дочь уже не моя. В городе меня ждали высокопарные, но довольно сердечные родственники из нацистских кругов. Через несколько недель меня отправили к другим родственникам в Берлин. Там в честь меня стали устраивать светские рауты каждый раз со все более высокопоставленными нацистскими гостями. В конце концов там появился доктор Геббельс. Он приблизился ко мне, и я увидела, как он на глазах преображается, превращается из недоступного нацистского бонзы в подрагивающего от вожделения кобеля.
Мне было тогда около тридцати, и я была совершенно неотразима. Ты можешь себе это представить, Такович?»
«Ариадна, ты и сейчас неотразима», — с трудом произнес я. Весь этот бред показался мне сущей правдой, я даже чувствовал, что и сам могу на манер доктора Геббельса превратиться в подрагивающего кобеля.
«Шалишь, парниша! — хохотнула она и продолжила повествование: — Я была совершенно не ограничена в средствах, и вскоре в моем загородном доме стал собираться салон той нацистской сволочи, которая в отличие от кремлевской сволочи все-таки умела пользоваться парижскими духами. Одним из моих фаворитов был, разумеется, Риббентроп. Он, кстати, был не так уж плох, циничный и истерически веселый плейбой. Однажды он приехал с тем, с кем я должна была познакомиться во что бы то ни стало, то есть с Адольфом Гитлером. Его сопровождала эта занудливая Ева Браун. Летчики люфтваффе, которые постоянно шлялись к Эми фон Тротц, то есть ко мне, напоили ее допьяна. А я осталась с Ади. Вот говорят, что он был очень плохим мужчиной, но я этого не заметила. Вполне обычный трудящийся. На следующий день он прислал мне с адъютантом кокетливую открытку и, вообрази, коробку второсортного шоколада.