Кирилл за спинами наблюдателей садился в кожаное кресло и прикрывал глаза, чтобы эти осточертевшие спины не видеть. Он вообще не любил тесноту, а тесноту подлодки — и в данный момент тесноту рубки — можно было назвать не иначе как теснотищей. С закрытыми глазами он пытался осознать невероятность своей судьбы, которая, словно по заказу, подводила его все ближе и ближе к Лабиринту. Чернота черноты снилась ему во сне, появлялась, когда он прикрывал глаза, возникала по соседству с головой, даже когда он сидел с капитаном и помполитом в крохотной кают-компании. Академик Новотканный Ксаверий Ксаверьевич в своих логически построенных догадках был, конечно, не прав: Минотавр — это не Сталин. И, уж конечно, не американская военщина. Вообще Минотавр — не метафора, это просто неизбежность и неотвратимость. Это антитеза моей любви, моей звезде-надежде, антитеза Глике, в самом имени которой чувствуется вспышка света. Впрочем — признайся, диверсант! — даже и в этой тезе ты уже замечаешь некоторое скопление антитезы. Девушка приходит к тебе почти ежедневно, часто и еженощно, вы ложитесь в постель и совершаете половые акты, один зa другим, и так и сяк… вот когда в ней проснулась дочь Ариадны… или по крайней мере ее сестра Федра… во всяком случае, ненасытная подруга Тезея… увы, все реже в этих актах возникает небесный восторг, все чаще партнеров одолевает прямая физиология, поддон телес, иной раз там мелькает даже ухмылка черноты.
Я чувствую, что она, отдаваясь мне, страдает о другом, что, как это ни парадоксально, Ланселотом в ее душе становится подозрительный Жорка Моккинакки, тот, кто был у нее первым. Как это ни странно, не со мной у нее связывается девичья мечта, а с циничным и наглым трахальщиком Жоркой. Мне мнится, что, страдая о нем, она поднимается па какую-то высоту; недаром он впервые появился перед ней в гидроплане.
Мне нужно отобрать у него вооружение Ланселота. Это касается, может быть, не только Глики, но и меня самого как поэта. Я должен совершить подвиг и уйти в неизвестность. Может быть, вернуться оттуда, а может быть, и нет.
Стопа Тезея не знает ступеней,Не посвящен он и в таинства букв,Однако он слышит безбрежное пениеИ налетающий грохот подков.
Почему именно меня избрал своим окончательным другом окончательный тиран? Уничтожитель рода человеческого, какого черта дался тебе поэт? Может быть, он сатанинским чутьем распознал мои утопические бредни, образы неоплатоновского града? А может быть, просто ему положили на стол агентурную сводку? Недаром ведь после возврата Эсперанцы мне дали ордер на вселение в высотный дом. Нет, вульгарной слежкой этого не объяснишь. Должно быть, все-таки он что-то почувствовал, когда читал тот сборник «Лейтенанты, вперед!» То есть уловил самую мощную мистику войны, мистику атаки? Почувствовал метафизику главного клича войны «За Родину, за Сталина!»? Может быть, он опален огнем самого невероятного в истории жертвенника людей? Может быть, ждет славы от богов за столь щедрые жертвы? Может быть, он понимает, что я, куря ему фимиам, подспудно жажду его смерти? Может быть, он, как и я, уверен, что восстанет в большевистской Валгалле как новый бог, как зачинатель еще неведомой нам религии? Быть может, даже сейчас, после уничтожения деятелей Антифашистского еврейского комитета, перед задуманным им окончательным решением еврейского вопроса в СССР, он в глубине своей черной сути, то есть в черноте черноты, верит, что он умрет не так, как умирает простой одряхлевший таракан?
Так почему после стольких вопросов я выполняю все его приказы: занимаюсь брехологией на конгрессах в защиту мира, обманом японских трудящихся масс и вот плыву сейчас на подводном пирате и выбираю через перископ, где мы взорвем ошеломляющий фугас, откуда откроем минометный огонь, по какому спуску мы начнем подъем, и решаю, сколько будет задействовано бойцов, полсотни или все сто, чтобы устранить его самого злостного врага, партизанского маршала Тито? Ответ один — потому, что я сталинист! Я не верю в то, что столько миллионов людей было уничтожено просто так, включая и моего отца. В этих жертвенниках рождается новая религия; что же может быть еще, как же может быть иначе? Я устраню Тито, но потом я приду к нему и сделаю его жертвой его жертв; пусть подохнет со славой! Вернее, мы оба.
Обогнув несколько раз Бриони, они пошли в подводном положении на север. Несколько раз поднимали перископ на траверзах группы пустынных островков, где УДБ устроила страшные концлагери для арестованных «сталинистов»: Крк, Пытвич, остров Раб… Особенно их интересовал Голый Оток с его заминированными шахтами. Там томилось немало видных партийцев и военных, включая генерала Полянеца. Именно там после завершения операции на Бриони должно вспыхнуть антититовское восстание. Там и будет создано ядро будущего правительства.
Завершив свою весьма полезную рекогносцировку, «Ленинские профсоюзы» вошли ночью в большой и в значительной части еще заброшенный после бомбардировок Второй мировой войны порт
Триеста. Там, на корабельном кладбище, подлодка высадила двух своих пассажиров и отправилась на юг, в албанский порт Дураццо, где ей предстояло ожидать соответствующего приказа.
Замысловатая цепочка и каменный треугольник
К открытию Девятнадцатого съезда ВКП(б) в Москве установилась идеально-декабрьская погода. Днем без остановки валил мокрый снег, народ на Горького без устали месил калошами и ботиками «прощай молодость» привычную кашу песка и снега, ночью прочищались небеса, проносились в них предварительные морозы, тротуары и мостовые схватывались гололедицей, народ косолапил, подворачивал ноги, плюхался, кому повезет, на «пятую точку», то есть на спасительные амортизаторы задницы, но чаще носом вперед или боком с переломом или растяжением, ну а автотранспорт раскручивался на поворотах и юзом вляпывался либо в столб, либо в стенку; ездить практически было нельзя, если ты не был счастливым обладателем шипованой резины, а достать оную было невозможно никому ни за какие деньги, будь ты хоть семижды лауреатом Сталинской премии. Впрочем, он доставал.
В час между волком и собакой, в сумерках мокрой грязи, в преддверии чистого льда Кирилл Смельчаков шествовал по любимой столице в своем американском верблюжьем пальто «Гетц» и в итальянской фетровой шляпе «Сассикая» и думал думу, довольно привычную для всей советской международной агентуры: «Ну как можно жить постоянно в нашей стране? В нее даже на короткие сроки приезжать не очень возможно. Я представляю, как сейчас в адриатическом городе Бари под вечерним Призом хлопают тенты открытых кафе, как собираются люди вокруг фонтана. Если может быть у советского человека мечта, то давайте выскажем ее до конца. Хорошо бы взять свою девушку, некую Глику, и с нею сбежать из Москвы навсегда в тихий приморский Бари!»
Едва лишь эта мечта советского человека была высказана до конца прямо под повисший в унынии нос, как сзади кто-то знакомый густо произнес:
«А почему бы нам с тобой не выпить, Кирилл?»
Он оглянулся и даже не удивился, увидев сгорбившегося под меховым воротником Жорика Моккинакки. Грустью отсвечивал один его глаз, второй полыхал улыбкой.
«А почему бы и нет? — хохотнул Кирилл. — Какие есть предложения?»
И в самом деле — почему бы не выпить в такой заунывный час где-нибудь в сводчатом народном подвале или хотя бы в шоферской столовке, где некогда, то есть совсем недавно, прятались с Эсперанцей?
Безопасное место находилось, как ни странно, прямо напротив, через площадь от органов пролетарской диктатуры, общеизвестной Лубянки. Шоферы шумели матерными выражениями, создавая уют. Запах состоял из смеси пивных дрожжей, ми-кояновских котлет, папирос-гвоздиков «Север» (бывший «Норд»), наваристой селянки и разделанной воблы, слегка напоминающей окаменелости скифских курганов. Водкой тоже пахло, однако справедливости ради следует отметить, что не было там ни малейших признаков рыгаловки.
Бывшие полярные друзья попросили хорошо знакомую администраторшу разместить их в «нише», то есть в некотором углублении грубо покрашенной стены под всем известным шедевром художника Решетникова «Опять двойка». Заказ, который они там сделали, говорил сам за себя и за крепкие мужские качества заказчиков: отменных размеров сельдь «залом» в кольчуге из кружков узбекского лука, бутыль «Московской особой», то есть 56-градусной, и полдюжины «Двойного золотого» в витых бутылочках темного стекла. По прибытии этого добра возникла атмосфера специфического запьянцовского уюта, на которой еще держалась вконец измученная большевиками Россия.
Кирилл с интересом смотрел на облаченного в партийный френч Жоржа. За ним, очевидно, идут по пятам. В глазах присутствует некоторая загнанность. Углубились вертикальные морщины щек.