Первая надзирательница была молодая, бойкая особа, флиртующая со всеми солдатами и не обращающая на нас особого внимания; вторая же постарше, с кроткими, грустными глазами. С первой же минуты она поняла глубину моего страдания и была нашей поддержкой и ангелом хранителей. Все, что было в её силах, чтобы облегчить наше несчастное существование, она все сделала. Видя, что мы буквально умираем с голоду, она покупала на свои скудные средства то немного колбасы, то кусок сыру или шоколада и т. д. Одной ей не позволяли входить, но уходя вслед за солдатами последней из камеры, она ухитрялась бросать сверточек около клозета, и я бросалась, как голодный зверь, на пакетик, съедала в этом углу, подбирала и выбрасывала все крошки. Разговаривать мы могли сперва только раз в две недели в бане.
Она рассказала мне, что Керенский приобретает все большую власть, но что Их Величества живы и находятся в Царском.
Первую радость она доставила мне, подарив красное яичко на Пасху.
В этот светлый праздник в тюрьме, я чувствовала себя забытой Богом и людьми. В Светлую Ночь проснулась от звона колоколов и села на постели, обливаясь слезами. Ворвалось несколько человек пьяных солдат, со словами: «Христос Воскресе», похристосовались. В руках у них были тарелки с пасхой и кусочком кулича; но меня они обнесли: «Ее надо побольше мучить, как близкую к Романовым», — говорили они. Священнику правительство запретило обойти заключенных с крестом. В Великую Пятницу нас всех исповедовали и причащали Святых Тайн; водили нас по очереди в одну из камер, у входа стоял солдат. Священник плакал со мной на исповеди.
Была Пасха и я в своей убогой обстановке пела пасхальные песни, сидя на койке. Солдаты думали, что я сошла с ума и, под угрозой побить, потребовали замолчать. Положив голову на грязную подушку, я заплакала… Но вдруг я почувствовала над подушкой что-то крепкое, и, сунув руку, ощупала яйцо. Я не смела верить своей радости. В самом деле, под грязной подушкой, набитой соломой, лежало красное яичко, положенное доброй рукой моею единственного теперь друга, нашей надзирательницей…
Еще пришло известие, которое бесконечно меня обрадовало: по пятницам назначили свиданье с родными.
Кто сам посидел в одиночном заключении, поймет, что значит надежда свидания с родными. Как я ждала этой первой пятницы! Я воображала себе, как мы кинемся навстречу друг другу, представляла себе ласковую улыбку отца и голубые глаза, полные слез, моей матери, как мы будем сидеть вместе… Мечтала также получить известия о дорогих узниках в Царском, узнать о здоровьи детей и как им живется…
В действительности же, одно из самых тяжелых воспоминаний — это дни свидания с родными: ни в один день я так не страдала, как в эти пятницы. Без слез и содрогания не могу вспомнить, как меня вводили с часовыми в комнату, где сидела бедная мама. Нам не позволяли подавать руки друг другу: огромный стол разделял нас; она старалась улыбаться, но глаза невольно выражали скорбь и ужас, когда она увидела меня, с распущенными волосами, смертельно бледную и с большой раной на лбу. На вопрос, который она не смела задать мне, указывая на лоб, я ответила, что это ничего: я не смела сказать, что солдат Изотов в припадке злобы толкнул меня на косяк железной двери и с тех пор рана не заживала. Здесь присутствовали прокурор и заведующий бастионом — ужасный Чкани, с часами в руках. На свиданье давалось 10 минут, и за две минуты до конца он вскрикивал: «осталось две минуты», чем еще больше расстраивал измученное сердце. И что можно сказать в 10 минут в присутствии стольких лиц, враждебно настроенных?
Сколько мои родители вынесли оскорбления и горя, ожидая иногда, по три часа эти 10 минут свидания! Папа вспоминая после, что ни разу меня не видал иначе, как заплаканную. Отца я видела три раза в крепости. Он заболел от пережитого потрясения; позже, чередуясь с мамой, посещал меня. Как хотелось мне выглядеть более похожей на самое себя. Я умоляла надзирательницу одолжить мне на несколько минут карманное зеркальце и две шпильки; причесалась на пробор, и всю неделю промывала рану на лбу. Отец мой, всегда сдержанный ободряя меня в эти несколько минут, и я трепетала от счастья увидеть его. Отец сказал, что они три часа ждали свиданья, но маму не пустили и она ожидает рядом в комнате, надеясь услышать мой голос. Чкани вскочил с места и, захлопывая со всей силой дверь, закричал: «Это еще что, голос слышать! Я вам запрещу свиданья за такие проделки!» Отец мой только слегка покраснел, меня же увели…
Деньги, которые мои родители посылали мне, иногда до меня не доходили; лишь самые маленькие суммы шли на покупку чая и сахара, остальное же офицеры — Чкани, комендант и их сотоварищи, некий Новацкий и другие, проигрывали. Эти господа приставали к родителям, и, под угрозой меня убить или изнасиловать, вымогали деньги большими суммами, приезжали иногда, вооруженные, или же уверяли, что передадут еду или скорее выпустят. Бедные родители отдавали этим мерзавцам последнее. Подобное проделывали они и с родственниками других заключенных. Вот каковы были «начальники» Крепости и доверенные Временного Правительства!
Самое страшное — были ночи. Три раза ко мне в камеру врывались пьяные солдаты, грозя изнасиловать. Первый раз я встала на колени, — прижимая к себе икону Богоматери и умоляла во имя моих стариков родителей и их матерей пощадить меня. Они ушли. Второй раз в испуге я кинулась об стену, стучала и кричала. Сухомлинова слышала меня и тоже кричала, пока не прибежали солдаты из других коридоров… В третий раз приходил один караульный начальник. Я со слезами упросила его, он плюнул на меня и ушел. Наше положение было тем ужаснее, что мы не смели жаловаться; солдаты могли бы отомстить вам; но после последнего случая я все же решилась сказать надзирательнице. Безобразия не повторялись.
Существовали мы не как люди, а как номера, заживо погребенные в душных, каменных склепах и жизнь наша была медленная смертная казнь. Сколько раз я просила у Бога смерти и все думала: зачем я должна жить? Я иногда не могла молиться, теряла веру, но Бог невидимо помышлял и о нас.
Приближалась весна, вода высохла на стенах и на полу; в нашем садике распустились листочки, зазеленела трава. От слабости я уже не могла ходить, но ложилась на траву, устремляя взор в далекое синее небо. Раз между камнями увидела первый желтый цветочек. Я нагнулась, сорвала и спрятала за пазуху. Солдаты не заметили, — они курили и спорили, облокотись на ружья, а надзирательница сделала вид, будто не видит… Мне удалось этот цветочек, единственное сокровище, передать отцу. Потом я нашла этот цветочек, бережно засушенный, в бумагах оставшихся после смерти дорогого отца. Попробовала еще раз в день Св. Троицы, но тогда солдат ударил меня по руке и отнял веточку. Целый день я плакала от обиды.