Первый ли это мальчишка после Андрея? И был ли первым Андрей? Lize в ссоре намекала на что-то; возможно, на грехи совсем туманной графской юности, на нечто до женитьбы. И ведь могло это быть: в последние годы кадетского корпуса, где по соседству жили совсем еще дети, или в недолгое время, когда он имел отношение к Опекунскому совету, или с любым кем-то из обласканных по благотворительным делам сирот… Дети, дети, дети, сколько же в этом мире неприкаянных детей. А сколько взрослых, готовых протянуть руку и согреть?
В груди начало жечь совсем невыносимо, но К. отметил это лишь краем сознания. Терзало его жжение иное, мучительнее, неподконтрольнее: гневливое омерзение обращалось неумолимо просто в гнев. И вот он уже, сам того не заметив, опять пошел куда-то, вот начал ускорять и ускорять шаг, наконец побежал, шатаясь, спотыкаясь, не вписываясь в повороты, но не медля нигде. Огонек ожил, выбрался в это время из жилетного кармана сам — и перескочил на плечо. К. ему не мешал.
Дверь, за которой располагались комнаты злосчастного семейства, неотличима была от других: такая же темная, растресканная, с зеленоватой ручкой — лапой льва, и все же К. узнал ее и замер как вкопанный. Рванулся вперед, навалился, потом врезался с маху плечом — конечно, не открылась. Впился в медную лапу, ощутил раскаленной ладонью ее холод, надавил — разумеется, тоже впустую. Он сам видел: хозяйка заперла свое жилище, добро: скудную мебель, шоколадку в золотой фольге, деньги, сына с его благодетелем… В таком месте, как Хитровка, трудно было бы ждать другого; граф же обмолвился вроде, что выйдет через какой-то иной лаз, коих даже в этом «приличном» доме полно. Мальчик его проводит, подставит лицо или запястье под прощальный поцелуй… а потом? Попытается отмыться, упадет без сил? К. зарычал и сам ужаснулся своему рыку. Врезался в створку плечом снова. Тщетно.
Он более не владел собой и понимал это — так, будто видел себя со стороны, мог препарировать с беспощадностью маститого доктора. Но все равно он понимал: ярость, жажда поймать, убить — пустая, ведь он лишь призрак, нет, что-то даже ничтожнее. Но он все бился и бился в дверь, колотил кулаками — и не слышал ни звука. В будущем у него не было ни капли сил. Дверь тряслась, но без скрипа. Он ударялся об нее, но без стука. Но тут огонек словно бы рассмеялся надтреснутым голодным звоном, сорвался с его плеча, опрометью скакнул вперед — и дверь в несколько секунд сгорела; только оплавленная ручка блеснула в горке золы на пороге. Огненный смех все звенел.
Входя внутрь, К. наступил на золу и оставлял теперь заметные черные следы. Мысли по-прежнему были как в тумане; он не задумывался даже, иллюзия ли то, что он сейчас натворил, или явь; как и на что повлияет; насколько неразумно и опасно. Дым глаз не ел. Дышалось обычно. В комнате было холодно и пусто — но ровно до секунды, пока огонек, успевший после каверзы устроиться на другом плече, не соскочил вниз снова.
Звеня, смеясь, он запрыгал по полу, точно игрушка или птенец, двинулся этими прыжками уже к дальней, черной двери. Везде, где он прыгал, оставалась копоть, в черноте бегали оранжевые искорки. К. ступал за ним как завороженный, не мешая, оставлял все больше темных следов, видел, что следы эти дымятся, не обращаясь, впрочем, в пожар. Он странно чувствовал себя: будто не совсем собой и точно более не ничтожеством. Инфернальным существом. Кем-то вроде своих мертвых спутников, набирающим могущество с каждым движением. А внутри все так же ревело бешенство, и рев этот отдавался истошным стуком в ушах. Наконец-то. Наконец-то.
У двери К. остановился, прислушался. Если поначалу единственным звуком в комнате было собственное его дыхание, сиплое и сбитое, то теперь, застыв как вкопанный, он разобрал и другие. Те, которых никогда не слышал. Те, которые описал в фельетоне «Учителя и ученики» так, будто они пугали и возмущали его не одну ночь подряд. Скрип, как когда прыгают на кровати, тонкие вскрики боли, рокочущие низкие стоны. Здесь, в чужом доме, Василиск не сдерживался.
В двери все же была узенькая замочная скважина, и К. хотел было наклониться. Тошнота умоляла не делать этого; ноги упрямо подгибались сами; пылающее тело сводило… но решиться он не успел. Огонек снова опередил его, радостно прыгнул на дверь — и в две-три секунды спалил ее дотла. Новая гора золы и угольков выросла на пороге; К. вспомнил вдруг, как плясала на похожей, только маленькой, Lize, посылая миру обиды и проклятья. Наверное, она была так же безумна, как он прямо сейчас.
Очень медленно он поднял от пепла глаза и посмотрел перед собой. Сначала взгляд уперся в ближнюю, аккуратно застеленную кровать, на подушке которой скучала обережная соломенная куколка в ярких ленточках. Тут же посмотрел дальше — и увидел ровно то, что и должен был и что мог бы предугадать, вспомнив весенний вернисаж.
«Страх, большой страх, но прекрасное же, прекрасное существо, а?..»
Мальчик лежал на спине, в задранной белой рубашке. Волосы его были как у сестры, длинные и белокурые, разметались по подушке нимбом. Губы, искусанные в кровь, хватали воздух; слез не было — но вся бьющаяся фигура была воплощенным страданием, а вторая — огромная, грубо вытесанная, с темными патлами и оскаленным в зверском восторге ртом — склонялась над ней.
— Ангел мой, ангел… — прошептала тишина.
Василиск прильнул к шее мальчика. К. шарахнулся назад.
Его не видели — и не видели пожара, который уже бушевал вокруг: везде, где он ступил, везде, где промчался огонек. Он же видел все, даже закрывая глаза, или не видел — но слышал и восстанавливал по дыханию и голосам. Они гремели, звенели, рокотали в голове. Он приподнял руки к груди, посмотрел на них — и закричал, закричал так, как, наверное, должен был, едва осознал правду впервые. Возможно, крик и жил в нем с самого погружения в кровавую воду. Возможно, именно он подвигнул на все следующее: на спор с иноком, на отчаянный прыжок за Андреем и, наконец, на этот пожар. Как долго он был слеп и доверчив; как дешево проиграл все, на что толкнули его детские потрясения и несправедливости; какой твари он так долго желал быть другом, защитником, а может, в какой-то мере сыном… и кого обрядил в шкуру чудовища. Вроде уже достаточно было времени это принять, смириться? Но нет. Жечься правда начала только сейчас, жглась все сильнее по мере того, как детская заволакивалась пламенем и фигуры на дальней постели становились в оранжевых всполохах все более нечеткими. К. моргнул — и ощутил дымную вонь, резь в глазах. Не шевельнулся, не отступил — только медленно расправил плечи, чтобы вновь почувствовать тело живым, настоящим.
Пламя тоже что-то почувствовало — перекинулось с пола и охватило его, всего целиком. Оно кололось и щипалось, ворчало и шипело — но только слегка. Всего лишь карманный огонек слишком разросся, разъелся, расшалился, что же еще? Призрачный монах будет рад. Может быть, хотя бы ему удастся что-то изменить, если он захочет.
С пламенем ушла тошнота, ушла боль — и куда-то сгинул гнев. И наконец пришло понимание: пламя — это он сам.
К. опустил голову, зажмурился, раскинул руки — и потерял сознание.
То, что еще можно изменить
Огонек стал совсем маленьким. Он грустно витал в воздухе у самого носа К., бросая на синеватые сугробы рыжие блики, больше не просился на руки — и почти потускнел. Казалось, вот-вот погаснет, но пока теплился. Смотреть на него было больно.
На лицо падал снег, которого К., впрочем, не ощущал, и лежал он тоже на снегу — на спине. Боль, гнев, опустошение — все возвращалось, но постепенно, толчками, точно так же входил в легкие воздух. Горло хотелось прочистить. Кожу жгло. В небе, на фоне темных кучевых облаков, вились золотые нити, целая паутина тонких нитей-мороков — такая уже встречалась в темноте меж двумя картинами будущего. К. с усилием моргнул. Небо обратилось в пустой бархатистый купол: нити разом задрожали, потянулись вниз, сплетаясь в единую веревку. Она истончалась, истончалась… пока не стала толщиной с ту, что перетягивала пояс призрака, ни слилась с ней и не растаяла.