Бет все еще плачет горючими слезами, уронив голову на плечо мужа, а Брайан тихонько баюкает ее, гладит по волосам, будто свою дочку.
— Я пошутила, — шепчет Хлоя Хэлу: он отвел ее в сторонку, под лестницу, и, заставляя смотреть ему в глаза, крепко держит за остренький подбородок, зажав его между большим пальцем и указательным.
— Так у тебя не было никакого брата? — допрашивает он.
— Ну само собой, не было. Мне просто захотелось их малость встряхнуть.
— Ладно, если ты этого добивалась, тут ты преуспела! — заключает Хэл со смешком, в котором слышится облегчение, но можно догадаться, что он еще и восхищен.
И в то время как Патриция сметает на совок окурки и осколки стекла, а Кэти, вооружась рулоном туалетной бумаги, с превеликим тщанием осушает пропитанный шампанским ковер, Шон закуривает свою последнюю на сегодня сигарету.
— Не пойти ли нам вздремнуть? — вопрошает Дерек.
— А все-таки, Шон, это был славный праздник, — говорит Патриция, снова влезая в свои лодочки. (Когда она приняла свое первое причастие, мать в кои-то веки купила ей те самые башмачки, о которых она мечтала: лакированные, из черной кожи, до того блестящие, что в них можно было смотреться, будто в зеркало; всякий раз, опуская глаза, она чувствовала прилив радости оттого, что они такие шикарные, ремешки и пряжки замечательно оттеняли белизну стопы в подъеме.) — Мы хорошо повеселились… даже если и перебрали малость.
— Давай-ка, приятель, обращается к Шону Чарльз, — ступай спать. Самое время отправиться баиньки. — И хлопает его по плечу, совершенно так же, как, бывало, трепал за плечо своего младшего брата Мартина, прежде, когда они оба были подростками и худшими бедами, что могли с ними приключиться, были плохая отметка по математике, проигрыш в бейсбольном матче или отказ родителей отпустить их в кино.
— Держите, — предлагает Рэйчел. Она выходила и теперь вернулась со стопкой одеял, подушек и спальных мешков, извлеченных ею из бельевого шкафа Шона. — Пусть каждый отхватит себе по одеялу и подыщет уголок, где можно поспать час-другой.
Но никто не спешит тотчас исполнить это, все на какое-то время застывают на прежних местах, недвижные, разобщенные, близкие лишь по видимости. Наступившее молчание продолжительнее, чем все паузы этого вечера. Их взгляды блуждают по ковру или останавливаются, зацепившись за какой-нибудь из окружающих предметов, между тем как мысли, слова, образы и воспоминания теснятся, перемешиваются в извилинах мозга… Три часа ночи, и они чувствуют, как гнетут их тяжесть съеденного, дрема, алкоголь и бремя лет…
Друзья — это все, что у нас есть, говорит себе Дерек. С ними проживаешь жизнь, вроде как в семье, надо их принимать, как есть, со всеми достоинствами и недостатками, даже если со временем у недостатков появляется тенденция к обострению, а достоинства только и делают, что смазываются. Гм… по-моему, это довольно глубокая мысль… хотя завтра утром я наверняка посмотрю на нее другими глазами. Просветления — вещь хорошая, но беда в том, что они мимолетны. Согласно писаниям буддистов, учителю достаточно пробормотать мантру, чтобы с глаз его ученика спала пелена. Но никто же не говорит о том, как обстоят дела с этими глазами назавтра или, допустим, год спустя. Что до меня, с моих-то гляделок пелена спадала уж и не знаю сколько раз… Я зряч, потом слепну, потом ненадолго прозреваю снова.
Бог создал человека, ни с того ни с сего думает Хэл, тот создал Бога, который создал человека, и так далее, ad infinitum.
Косули этой осенью стали настоящим бедствием, думает Кэти, мысленно сочиняя письмо своей покойной матери. Они опустошают сады… объедают кору молодых деревьев…
Когда был мальчишкой, никогда и вообразить бы не мог, до какой степени тяжелая у взрослою жизнь, думает Чарльз. Боже праведный, Марти, у тебя даже не было времени осознать это! Ты возвратил свой билет в восемьдесят пятом! Твое фото отпечаталось у меня в мозгах, я таскаюсь с ним, годы проходят, а оно застыло, не меняется: знаешь ли ты, приятель, что начинаешь становиться смешным? Тебе давно бы пора избавиться от этой афропрически! Таких уже никто не носит! Ты сущий младенец, Марти! Черт возьми, когда ты, наконец, соблаговолишь повзрослеть?
Во всей этой литературе, которую преподают студентам, во всем, что написано, не хватает самого важного, говорит себе Рэйчел. Среди массы книг так редки те, что повествуют об угасании желаний. О том, как красота становится уродством, о нашей уязвимости, о страхах. О перехватывающей горло скорби.
Какое пронзительное озарение обжигает тебя, раздумывает Леонид, когда ты наконец начинаешь постигать правила игры. Видишь, как слабеют и умирают твои родители, как твои дети стремительно набираются сил и дерзости, и понимаешь: да, теперь их черед краснеть, хихикать, затевать шашни…
Шон, в молчании уставившись на необратимо пустую бутылку «Шива Ригэл», задает себе вопрос, на что похожа смерть. Мысленно он обходит по кругу всех тех, с кем ему сейчас нужно примириться. Извини, пап. И ты, мам, прости. Прости, Патриция. Прости, Джоди. Прости, Рэйч. Прости, Дерек. Прости, Лео. Прости, Кларисса. Прости, Кэти. Прости, Зоэ, если тебя вправду так звали. Прости, Хлоя. Прости, Чарльз. Прости, Арон. Простите, мои милые студенты, такие усидчивые и прилежные. Простите, мои славные коллеги и сограждане. Прости, Пач… Но, ох, все ж таки я сочинил несколько хороших стихотворений!
Глава XXV. Шон
Шон Фаррелл покинет сей мир не так безотлагательно, как вы могли бы предположить. У него впереди еще добрых два года. Впрочем, так только говорится — «добрых». В общем-то годы будут не того сорта, чтобы кому бы то ни было захотелось иметь их впереди. Подобные годы решительно всякий предпочел бы оставить позади, и притом как можно дальше…
Итак, Шон. Ему, совсем как Светлане, суждено напрочь лишиться волос, — впрочем, он еще раньше успел потерять немалую их часть, а потому его внезапное облысение не так сильно поразит тех, кому он дорог. Друзья не преминут поддержать его… в той манере, как утомленные стрессами американцы начала XXI века имеют обыкновение поддерживать друг друга, то есть чуточку рассеянно. Так что когда он ляжет в больницу, ему будут чаще звонить по телефону, чем навещать, а когда выпишется, с ним станут больше шутить, чем расспрашивать всерьез. Единственным исключением окажется Рэйчел, она останется с ним до конца, совсем как сестра, которую Шон всегда мечтал иметь.
В последние месяцы своей жизни он будет подолгу предаваться размышлениям. Для начала — о своем родителе. Он так и не сможет привыкнуть к мысли, что ему уже теперь куда больше лет, чем отцу, когда тот умер. (Этот славный малый явился ко мне совсем желтым, желтым с головы до пят, не исключая белков глаз. Цирроз печени в сорок четыре года.) Всякий раз, стоит ему вспомнить о папуле, Шон опять становится мальчиком: он видит себя в пабах Клонакилти, Кинсейла и Кортмекшерри, цепляется своей ручонкой за громадную отцовскую лапу, робко поднимает на него глаза, слушает его хохот, пение, пылкие разглагольствования с корешами насчет политики, восторгается, как ловко подвешен у папули язык. Один раз отец сводил его в замок Блерни и велел приложиться губами к тому легендарному камню, который, по преданию, наделяет даром красноречия всякого, кто поцелует его. Почему, спрашивает себя Шон, смысл слова «бларни» со временем так исказился, что оно стало означать всего лишь «заговаривать зубы», «городить вздор»?[40] Отчего с некоторых пор предполагается, будто дар слова только затем и нужен, чтобы охмурять девиц? Вот уж с чем никогда не соглашусь, как и ты, пап, ты бы этого тоже ни за что не признал…
Сверх того, он станет подолгу плакать. Не знаю, замечали вы это или нет, но люди, преждевременно лишившиеся отца, весьма часто склонны к слезливости. В течение целого года день за днем проводя в помыслах обо мне, он под конец дойдет до того, что любой пустяк сможет вызвать у него слезы. Воробышек, клюющий на подоконнике хлебные крошки. «The Thrill Is Gone»[41] в исполнении Чета Бейкера, парня с девичьим голоском, таким нежным, таким меланхоличным. Обручальное колечко, дешевенькое и крикливое, на пальце Дженис, кассирши из супермаркета, напомнившее ему, что у нее-mo есть будущее, а у него нет. Вид садовника Дэниэла, когда он занимаясь обрезкой деревьев, отшвыривает прочь тяжелые ветви и, даром что на десять лет старше, как ни в чем не бывало таскает увесистые камни для укрепления оградки, в то время как ему, Шону, дурно от малейшего усилия: стоит нагнуться, чтобы завязать шнурки или сорвать маргаритку, как кровь обжигающей волной бросается в лицо, сердце так и норовит застрять в горле, он торопливо выпрямляется, испытывая потребность сесть, садится — и плачет. Или еще сон, в котором к нему возвращается мать, юная, снова полная жизни; она оживленно говорит с ним, жестикулируя, улыбаясь, а он не в силах понять, о чем она толкует: губы у нее шевелятся, но он тщетно напрягает слух — сновидение абсолютно беззвучно. Может, это и есть смерть? — спрашивает он себя, просыпаясь, и разражается рыданиями…