Постановки моего самодеятельного театра были никудышные. Никудышными были и коллективно скомпонованные пьесы и их коллективное сценическое претворение. Ведь получалось точнехонько то же самое жалкое «любительство», дилетантство, от которого я так мечтал уйти, когда еще начинал на провинциальной сцене.
И вот, казалось мне, я начинал понимать все до конца. Новый, революционный театр не родится из эксперимента, какой бы он ни был захватывающий. Он родится и вырастет из всеобъемлющего творческого процесса, и в этом едином творческом процессе совершенно необходимы обе периферии — и самодеятельный, и профессиональный театр. И никакого сектантства этот всеобъемлющий творческий процесс не потерпит. Этот могучий процесс — созидание новых ценностей — будет проходить одновременно с овладением всем наследием прошлых эпох. И в этом процессе родится и новый мастер-художник.
Таким образом, надо было отказаться от всего, к чему я пришел, и начинать все сначала.
А начало театра — только в зале для зрителей…
Я мечтал стать зрителем, только зрителем.
И я решил покончить с театром навсегда.
Я решил это, и мне сразу же стало легче. Я буду зрителем!
Быть в театре зрителем — как это прекрасно! Приходить в этот чудесный, чарующий мир, наполненный волнениями и радостями, тайнами и таинствами, неизвестными и неведомыми соблазнами, которые подстерегают тебя даже и там, где ты их никак не ждешь. Прожить целую жизнь за эти три, таких нескончаемых и таких быстропроходящих, часа вечернего спектакля! Страдать страданиями героев и радоваться их радостями! И потом уйти — исполненному неизведанных чувств и озаренному светом новых дум и идей!
Отныне я только зритель!..
В это время в дверь моей комнаты кто-то постучал.
— Войдите! — крикнул я, крикнул, пожалуй, сильнее, чем было бы надо, ибо грудь мою распирала радость, которую я только что обрел своим категорическим решением.
Дверь открылась, и на пороге кто-то остановился.
Я смущенно подавил мой экстаз. Неожиданный гость был для меня лицом слишком уважаемым, к тому же официальным, чтобы проявлять при нем мою ребячью радость. И никогда раньше он ко мне не приходил. Я даже не подумал бы никогда, что он может ко мне зайти. Нежданный гость был в Народном комиссариате просвещения инспектором, то есть начальником и руководителем всех театров и вообще всех театральных дел УССР.
Он поздоровался и попросил меня сесть.
— У меня к вам серьезное поручение от Народного комиссариата просвещения.
— От Народного комиссариата просвещения? — Я растерялся. Какое может быть дело ко мне у Народного комиссариата просвещения?
Инспектор театров тем временем протянул мне письмо.
Это было официальное отношение со штампом в левом углу и с круглой печатью внизу. В этом документе Народный комиссариат просвещения предлагал мне вступить в обязанности инспектора, то есть руководителя и начальника театров УССР, приняв дела от теперешнего инспектора, которому поручалась другая работа…
Я долго спорил в целой серии кабинетов, однако инспектором театров я все-таки стал.
Это было в тысяча девятьсот двадцать четвертом году.
Потом я был инспектором и самодеятельного искусства. Я составлял программы разных кружков, проводил различные конференции, заседал на совещаниях, мирил заядлых «профессионалов» с непримиримыми «самодеятельниками», организовывал первые рабоче-крестьянские передвижные театры. Я был членом главреперткома, редактором театральных журналов, театральным критиком, составителем различных театральных изданий.
Я выступал и в драматургии.
И уже никогда не быть мне в театре только зрителем…
1939
Они не прошли
Роман
Воспоминание о той ночи
И все же я опоздал.
Я соскочил на углу Московской, и машина, — это была попутная военная машина, — тотчас скрылась в направлении Белгородского шоссе: по Белгородскому шоссе из зажатого в кольцо города уходили наши части.
Я остался один на мостовой. Теперь два квартала направо — и близ Набережной будет мой дом. С той стороны тянуло гарью, порой накатывались клубы черного дыма, потом над головою между каменными домами снова виднелась предвечерняя лазурь, такая же прозрачная, как и все дни там, в степи, над громом битвы и стонами смерти. Я завернул за угол и пустился чуть не бегом: на пустынной улице я был один, и мне стало жутко.
Я бежал, и навстречу мне не попадалось ни живой души; даже окна в домах были большей частью замаскированы. Это напоминало летний рассвет, когда дома еще спят и только дворники в белых фартуках подметают влажный асфальт, когда спят даже собаки и только шкодливые коты стремглав пробегают через улицу и ныряют в подворотни. Около аптеки, в белом фартуке, но без метлы, засунув руки в карманы, действительно стоял дворник. Он смотрел куда-то поверх домов, в небо, — быть может, оттуда заходили на бомбежку самолеты.
— Доброе утро! — машинально сказал я.
Он не обратил внимания ни на меня, ни на мое странное приветствие, — ведь солнце село, догорал закат и спускались сумерки, — он даже не посторонился и стоял по-прежнему, как собственный монумент с бронзовым взглядом, навечно прикованным к одной точке на небосводе.
Обойдя его, я вышел к реке; мне виделся уже мой дом — двухэтажный особнячок с широкими венецианскими окнами, с двумя липами и четырьмя акациями вдоль тротуара.
Но я не увидел моего дома. Клубы черного дыма, которые вставали навстречу мне, когда я соскочил с машины, — это было все, что осталось от моего жилища. Стояли еще стены первого этажа, с липы свисали обломки крыши, в палисаднике лежали кучи битого кирпича и битое стекло хрустело под ногами. Огромная балка, поставленная взрывом стоймя, густо дымилась в том месте, где на втором этаже была угловая комната с окнами на обе стороны, моя комната, в которой я жил десять лет, в которой на полках стояли мои книги. Что-то лязгнуло под носком моего сапога, я наклонился и поднял смятый обломок металла. Это была настольная лампа, рассеченная пополам осколком бомбы. Она стояла у моего изголовья на тумбочке, и при свете ее я за полночь читал в постели. Балка вдруг вспыхнула пламенем, и в недрах развалин моего дома что-то тяжело ухнуло. Искры, дым и пыль взметнулись высоко в небо.
Раза два я машинально обошел пожарище, бывший мой дом. Прикинув, я решил, что бомба была никак не меньше сотни килограммов. Я еще раз обшарил карманы, но табаку у меня не осталось ни крошки, нашлась только коробочка спичек, да и те отсырели, когда я вброд переходил реку. Это было тем более досадно, что в ящике стола, — там, в моей комнате, — лежала непочатая сотня «Пальмиры», а в шкафу запас табака: две пачки «Дюбека» и коробка «Золотого руна».
Я еще раз обошел пожарище, чутко прислушиваясь, не раздастся ли крик, или стон. Но ничего не было слышно: очевидно, в нашем доме жильцов уже не оставалось либо все были убиты. Я жил в своей комнате один, и родные мои были далеко. Теперь я остался совсем бездомным.
Пожалуй, лучше всего было бы выйти поскорее на магистраль и попроситься на какую-нибудь военную машину. Немцы могли внезапно ворваться в город, надо было торопиться. Но я шел пешком чуть не трое суток, и ноги у меня гудели от усталости. Я хотел лечь и больше ни о чем не мог думать.
Дом номер семнадцать по Набережной стоял целый, только в крайних окнах вылетели стекла. Это был большой трехэтажный дом; когда-то в нем помещалась гостиница, а потом поселились постоянные жильцы, и гостиница стала обыкновенным коммунальным домом с отдельными комнатами и коридорной системой. Знакомых у меня в этом доме не было, но я мог зайти к кому-нибудь и попроситься на ночлег.
Я толкнул тяжелую дверь и вошел в вестибюль. Дверь медленно затворилась за мною, и глубокая тишина охватила меня. Вероятно, только в могиле бывает так тихо, если в могиле не слышно, как растет трава. В доме на трех этажах было не меньше полусотни комнат; но в эту минуту на всех этих трех этажах никто не ходил, никто не разговаривал, не плакали и не смеялись дети. Было жутко в этой необычайной тишине.
Вечер уже окутывал город, в вестибюле царила тьма; я посмотрел, замаскированы ли окна, и включил свет. В трех больших зеркалах стоял я — в высоких сапогах, с рюкзаком на спине, в широкополой фетровой шляпе. Я отправился на рытье окопов не в кепке, а в шляпе, потому что мне казалось, что шляпа, в случае нужды, может заменить зонтик. Тогда это была совершенно новая, элегантная шляпа; теперь серый фетр выгорел и порыжел, а поля от дождей размокли и обвисли. Однако в пустоте и безмолвии мне стало неприятно смотреть на три отраженные зеркалами фигуры, в то время как я был один, и я поспешил дальше.