— Возможно, — согласился Поссевино. — Но надо было затруднить действия печатника. Не спорю, со временем другой московит мог совершить все то, что сделал наш с вами общий знакомый. Но в жестокой схватке народов и богов так важно выиграть год или два. Не говоря уж о десятилетиях…
— Год или два? — Граф покачал головой. — Мы делали все, что могли. Это было нашим долгом. Но я сейчас отдерну штору, и вы увидите луну. Висит себе в небе целая и невредимая. Я могу взять ружье и до утра стрелять в нее. Мне может казаться, что я вот-вот ее собью. Но вы же отлично понимаете, что это не больше как иллюзии… В Москве уже печатаются русские книги. Во Львове, Остроге, Вильно — тоже. Знаете, что написано на надгробной плите печатника? «Успокоения и воскресения из мертвых чаю». Не правда ли, надпись со смыслом? Сможем ли мы переделать Московию, Новгород, Киев, Львов на свой вкус и манер? Не знаю…
— Но будем стараться.
— Конечно, — согласился граф. — Конечно. А что же нам остается? Но луна-то светит в небе! Сама по себе. Ни у кого не спросясь. И это удивляет и пугает… Кстати, если Земля вертится, как утверждал достопочтенный Коперник, то в какую от нас сторону?
— Понятия не имею, — ответил Поссевино.
— И я тоже, — признался граф. — Но разве это так уж важно?
А затем они сменили тему разговора. Поссевино знал, что Челуховский скоро увидится с генералом. Он хотел, чтобы граф передал генералу устное послание… Беседовать они будут почти до утра. И мы с вами их оставим. Вернемся домой. Дорогу будет освещать яркая полная луна, которая пугала графа Челуховского своей независимостью и вызывающей самостоятельностью…
* * *
А теперь, читатель, представим себе, что Челуховский, измученный суматошными мыслями, устроился в кресле поудобнее и уснул. Притих и Поссевино. Возможно, он вспоминал свою родную Мантую и отца, от зари до зари трудившегося в мастерской за тщательно выскобленным деревянным столом, на котором были аккуратно разложены скребки, резцы и кисточки — орудия труда золотых дел мастера. Да еще маленькая печь с мехами, которую топили древесным углем. Она нужна была, чтобы плавить золото и разливать его в формы. В ящичках, выложенных полотном, лежали, искрясь, сверкая на солнце, бриллианты, рубины, изумруды. Но это было чужое золото и чужие камни. А в доме Поссевино частенько не бывало денег на хлеб, вино и лук.
Вот почему ювелир Поссевино не рвался передать сыну по наследству свое ремесло. Впрочем, не все золотых дел мастера ходили в неудачниках. Вот, к примеру, Бенвенуто Челлини еще совсем молодым сумел завоевать симпатии власть предержащих, даже самого папы, а затем и французского короля, хотя талантов у него, как считал старый Поссевино, ничуть не больше, чем у других его коллег. Но заказы на Челлини сыпались, а вместе с успехом приходила и смелость, размах, желание дерзать. Отчего повезло именно Челлини, а не кому-нибудь другому? Мало ли вокруг было достойных! Случай, везение, удача? Ведь недаром говорят, что над колыбелью отмеченного небесами младенца, пролетает птица счастья, осеняющая маленького человека своим крылом. И тогда этому маленькому человеку, когда он станет человеком большим, нечего опасаться неудач. Если они все же случаются, то лишь на день, на два, пусть на год, чтобы затем вновь уступить место успехам.
Верил или не верил старый Поссевино легенде о розовой птице, но он говорил о ней, прогуливаясь с сыном по центральной площади Мантуи, выложенной по краям плитами. Возможно, по этой площади некогда прогуливался сам Вергилий, родившийся неподалеку отсюда — в Постоле. Мантуанцы говорили об этом с такой настойчивостью, что невольно возникали сомнения: не очередная ли это легенда?
Ощущение было живо, трепетно — сухая и крепкая рука отца, а в эту руку вложена его собственная мягкая ладошка…
Да есть ли на свете город прекраснее Мантуи? Рим? Он слишком величествен и подавляет человека. Париж? Он, конечно, незабываем, но, пожалуй, чрезмерно пышен, как все, что связано с французским троном. Того, кто понимает, что прекрасное всегда гармонично, Париж должен утомлять… Стокгольм, серо-пепельный, аскетичный, помнивший времена викингов, славших ладьи с дружинами в дальние заморские земли, тоже был незабываем… Наконец, Москва — удивлявшая и настораживавшая. Разноцветные купола и широкие, непривычные для европейского глаза улицы поражали и невольно наводили на мысли о том, что этот город решили строить не на века, а на тысячелетия. Башни у Кремля были высоки, а стены толсты. Видно, московиты не очень-то верили, что соседи оставят их в покое…
«Розовая птица счастья, сынок… Она пролетает над колыбелью избранных небесами, — так говорил отец когда-то давным-давно во время прогулки по площади Мантуи, самого милого и уютного города на свете. — Ах, если бы я знал, взмахнула ли она своим крылом и над тобой?»
Видимо, розовая птица его все же отметила, ибо вскоре все в Мантуе узнали, что маленький Антонио из породы счастливцев. В Риме, куда отец отправил его учиться, Антонио был замечен могущественным кардиналом Гонзагой и вскоре стал его секретарем. С этого началось. Вслед за Гонзагой в покровителях ходил уже генерал ордена иезуитов Лайнес. Это он отправил молодого Поссевино наводить порядок в Савойю, где расшалились сторонники реформации. Страсти в Савойе улеглись сами собой, а Поссевино тем временем издал книгу «Христианский воин», о которой сейчас вспоминал не без смущения, хотя и понимал, что Лайнес читал ее с удовольствием. Ведь там были слова о том, что каждый христианский воин, погибший в борьбе с еретиками, — герой и мученик. Теперь, когда легату Поссевино приходилось иметь дела с еретиками, ему не хотелось, чтобы кто-то из этих еретиков вспомнил о «Христианском воине» и сорвавшихся с кончика пера неосторожных словах. Узнай о них его партнеры по многочисленным переговорам, которые теперь доводилось вести легату, вряд ли за Поссевино закрепилась бы слава умелого дипломата. Многие с ним попросту отказались бы говорить.
Однажды по пути из Трансильвании в Краков в карпатском ущелье Поссевино чуть не свело с ума эхо. Ущелье это издавна называли «поющими горами». Голубые вблизи и синие вдали склоны казались мирными, задумчивыми, даже кроткими. И не верилось, что когда-то в этом ущелье громыхали битвы и к небесам улетали стоны и проклятья умирающих.
А бывали здесь воины персидского царя Дария и римляне, Батый и германские полки. Один раз в году, в предутреннюю синь, горы будто бы вспоминали последние слова каждого, кто погиб в ущелье. И тогда «поющее ущелье» плакало, рыдало, гневалось. Вновь слышны были голоса тех, кто давным-давно покинул эту землю — на страх еще живущим.
Поссевино решил проверить, действительно ли резонанс в ущелье так же хорош, как во дворце святого Петра в Риме.
— Да! — крикнул он.
«Нет!» — ответило ущелье.
— Да!
«Нет!»
Легат вытер ладонью внезапно вспотевший лоб и крикнул еще громче:
— Да! Да!
«Нет! Нет!» — возражали ему горы.
Поссевино покачнулся в седле. Заботливые спутники подхватили его.
— Почему горы кричат «нет»? — спросил он.
— Горы молчат.
— Как молчат? Я слышал — они мне отвечали.
Решили, что жаркое солнышко напекло легату голову, и тут же устроили привал в тени. В дальнейший путь тронулись лишь под вечер. Легат держался в седле прямо, но был тих и задумчив. Он не верил в чудеса. Возможно, он не верил ни во что на свете, но знал, что и блаженные и сумасшедшие существуют. И самое страшное — сойти с ума и не заметить этого…
Поссевино прошелся по комнате, снял нагар со свечей. В кресле сладко спал Челуховский. Иногда он вздрагивал и бормотал: «Ой-ой, мама… боже мой!» Интересно, что снилось ему? Неужто бесхитростное голубое детство, когда даже будущие злодеи бывают еще вовсе не злодеями, а верящими каждому слову и каждой ласке детьми.
Челуховский, со своим умением немедленно перейти от слов к делу, был нужен легату. Уж не отправить ли его в Москву? Но там, пожалуй, ему не поверят. Слишком много пестроты, неожиданного в его поведении. Да ведь и самому Поссевино пришлось с московитами нелегко. Царь слал ему со своего стола угощения, пытался одарить одеждами и лошадьми. Когда Поссевино, поблагодарив, сказал, что предпочитает жить скромно, не разрешая себе не только роскоши, но даже лишнего платья, и это не прихоть, а убеждение, позиция, от которой он никак не терпит — напротив, выигрывает, царь внимательно посмотрел легату в глаза, будто надеялся разглядеть за зрачками еще что-то (уж не душу ли?), и усмехнулся.
Эта усмешка показалась Поссевино опасной. Она не была ни наивной, ни чрезмерно открытой. И легат понял, что не следует задавать царю вопрос о печатнике Иване, причинах его отъезда из Москвы. Царь, судя по всему, тоже был дипломатом. Притом умелым. Если он не защитил печатника и по сути разрешил его изгнать, то теперь в этом ни за что не признается, если же, напротив, сам послал его в Вильно, Острог и Львов, то тем более ни словом о том не обмолвится.