Эта усмешка показалась Поссевино опасной. Она не была ни наивной, ни чрезмерно открытой. И легат понял, что не следует задавать царю вопрос о печатнике Иване, причинах его отъезда из Москвы. Царь, судя по всему, тоже был дипломатом. Притом умелым. Если он не защитил печатника и по сути разрешил его изгнать, то теперь в этом ни за что не признается, если же, напротив, сам послал его в Вильно, Острог и Львов, то тем более ни словом о том не обмолвится.
Позднее Поссевино тешила мысль, что его поездки между Краковом, Вильно и Москвой, его спокойные вдумчивые речи могли решить больше, чем десяток кровопролитных сражений. Если бы он захотел, в руках русских осталось бы несколько крепостей в Ливонии. Если бы захотел!..
Но в той беседе взгляд царя был слишком тверд, а слова его, пожалуй, чрезмерно осторожны. Было ясно, что он не признает главенства над собой римского престола, не разрешит строить в Москве католические храмы, а потому Поссевино решил не помогать московитам. Более того, на девятнадцати заседаниях Ям-Запольских переговоров он сам достаточно повредил им и непрямыми умными речами свел на нет результаты их многих побед. Во всяком случае, убедил, что Баторий готов продолжать войну, тогда как на самом деле Польша уже выдохлась, а стойкость московских полков в последние месяцы вновь росла. Но Польша была католической, а Россия погрязла в схизме. И для автора «Христианского воина» было абсолютно ясно, чью сторону надо брать.
Во всем этом легат разбирался прекрасно и ошибок не делал. Но печатник Иван — кто он? Откуда? Зачем? А главное, какую цель он преследовал? Если бы удалось отгадать, кто стоял за его спиной! Какие люди, какие силы? Предположить, что он действовал на свой страх и риск? Такое казалось почти невероятным.
Правда, хоть печатные книги возникли не так давно, существовали фанатики, готовые на все, чтобы жить в них и для них. Недаром поэт Челио Кальканини завещал свою библиотеку родному городу Ферраре с условием, что его похоронят в главном читальном зале Феррарской библиотеки. И нашлись люди, которым завещание Кальканини показалось разумным. Его исполнили в том же 1541 году, когда поэт отбыл туда, куда всегда стремился в своем творчестве — в заоблачные дали, поближе к Олимпу.
Помнил легат, что в 1566 году парижским судом был приговорен к сожжению ученый и типограф Анри Этьенн за издание, как счел епископ, книг непотребных, наводящих на мысли о том, что созданный всевышним мир могут познать обычные смертные.
Книги свезли на площадь, но проворный Анри бежал в заснеженные Овернские горы. Сжигать пришлось не его самого, а изготовленное по его образу и подобию чучело. Правда, еще за тридцать лет до истории с Этьенном саксонский курфюрст заставил автора бунтарской листовки Йобста Вайсбродта прилюдно съесть весь тираж его произведения. Благо, листовка была маленькой, а тираж не более сотни экземпляров. К тому же Вайсбродту разрешили сварить листовки в супе, что значительно облегчило их поглощение.
Поссевино понимал: будут на многих площадях костры из книг, а некоторым авторам придется и голову сложить на плахе. Да вот теперь возникли люди типа покойного печатника Ивана, которые могут то, что не под силу даже хорошо обученным полкам, — остановить наступление Рима на схизматиков, не допустить, чтобы русские забыли свой язык и его буквы и перешли на латынь. Но неужто он действовал сам, полагаясь лишь на то, что поддержат его незнатные и неимущие соотечественники? Тогда он был попросту мечтателем, но мечтателем опасным.
— Да! — некогда кричал в ущелье легат.
«Нет!» — отвечали ему горы.
Даже если это было миражем, плодом воображения, какой-то неправильностью, возникшей в разогретой солнцем голове, такое все равно пугало.
Но всех ли можно перекричать? И всегда ли удается настоять на своем? Ведь даже безгласые горы иной раз решительно отвечают «нет», когда их так просят сказать «да»…
Челуховский приоткрыл желтый глаз, секунду глядел на комнату, пытаясь вспомнить, где он находится и по какому случаю попал сюда, затем, успокоившись, вздохнул, устроился поудобнее и опять погрузился в сон. Веко вновь спрятало глаз.
Две мысли, читатель, не давали в ту ночь покоя одному из умнейших и хитрейших людей той эпохи — Антонио Поссевино. Первая — кто сменит на троне в Москве царя Ивана и появится ли у него, папского легата, возможность возобновить переговоры о союзе между Римом и Москвой. Лиха беда начало — важно, чтобы диалог начался. А там видно будет, в чью пользу он закончится.
Но не меньше тревожило Поссевино дело московского печатника Ивана. Что, если на смену покинувшему эту землю московиту приедут другие, построят русские типографии во Львове, в Вильно, расширят существующие в Остроге? Что, если русские школы возникнут в Киеве и Чернигове, в Луцке и Пинске? Эта мысль страшила Поссевино. И он вновь вспоминал мираж в горах, когда в ответ на свое «да» он слышал «нет».
Тут наконец Челуховский победил сон, потянулся с хрустом в суставах и спросил:
— Я, кажется, временно отсутствовал в этом мире?
— Что снилось?
— Откуда вы знаете, что мне почти всегда снятся сны? Сколько себя помню, столько сплю со снами, которые, пожалуй, интереснее того, что доводится видеть наяву. Вот сейчас, к примеру, снились мне олимпийские боги. Ну, самые обычные боги, только, скажем так, выполненные в мраморе. Будто их специально для моего сна изваял Пракситель. Сидели почему-то за большим дубовым столом Зевс, Гера, Афродита, Марс и прочие. Зевс держал гневную речь и стучал по столу беломраморным кулаком. И в такт словам колыхалась его мраморная борода. Было страшно. Зевс очень сердился. Как я понял, и на богов, и на людей. Спрашивал, как случилось, что Копернику дали издать его еретическую книгу. Ведь теперь, когда стало известно, что мы вертимся вокруг Солнца, а вокруг нас не вертится никто, кроме Луны, жить стало грустно и даже страшно… Кстати, где луна? Ага, проползла уже почти полнеба.
Челуховский подошел к окну, отдернул штору, долго вглядывался в небо.
— Дразнит меня эта луна. Ох как дразнит и тревожит!
— А вы не думайте о ней. Это единственный способ уйти от опасных и разъедающих наш мозг мыслей — не думать, не слушать, не знать…
— Но я не трус! — воскликнул Челуховский. — Я не боюсь ни острой шпаги, ни острой мысли.
— Ах, вы не трус? — с улыбкой спросил Поссевино. — Вы бесстрашны? Тогда становитесь Прометеем, если сумеете. И пусть орел клюет вашу печень.
Челуховский улыбнулся. И улыбка эта была бледной и робкой.
— Ну, не до такой степени я смел… Недаром Зевс стучал на меня во сне кулаком. Ведь это он не Афродите и не Гере угрожал, а именно мне.
— У вас мания величия.
— Ничуть. Просто он понял, что я собираюсь устроить театр мраморных богов… В подвале одного из своих замков… Заставлю какого-нибудь хорошего скульптора исполнить фигуры жителей Олимпа, а сам стану говорить разные слова от их имени. И каждый раз — новые… Впрочем, о чем я? Сам себе надоел. Эта страсть непрерывно удивлять самого себя — от чего она? Уж не от страха ли перед вечностью? Нет, в Прометеи я не гожусь. Мне бы что-то попроще.
— Понимаю и сочувствую. А вот московский печатник Иван чувствовал в себе силы подняться над мирской суетой во имя идей вечных. Потому мы боимся даже тени его. Куда нам — суетным и лживым — тягаться с ним?
— Неужели вы сами о себе так думаете?
— Ни в коем случае, — ответил Поссевино. — Случайно проговорился. И забудьте мои слова.
Таинственный посол добра
(Послесловие)
Жизнь древнерусских художников, писателей, зодчих — даже самых гениальных из них — известна очень плохо, а то и вовсе неизвестна. Много ли мы знаем об Андрее Рублеве, Феофане Греке, Дионисии с сыновьями, о замечательном писателе конца XIV века Епифании Премудром, об ораторе XII века Кирилле Туровском? Как много прояснилось бы в «Слове о полку Игореве», если бы мы хоть самую малость знали о его гениальном творце — ну, хоть бы о том, в каком княжестве он жил и работал?
Причина нашей малой осведомленности о культурных деятелях Древней Руси не в невнимании к их личности или в каком-то неуважении к их творчеству. Авторы Древней Руси часто пишут о себе в своих произведениях не меньше, чем авторы Нового времени. Основная причина — в гибели архивов. Мы ничего не знаем о тех, о ком не упоминают летописи или документы первостепенной государственной важности, которые берегли особо. Не сохранились частные архивы, личные письма. До XVII века не писались воспоминания — жанр этот не был принят. Не были известны и жанры биографий или исследований литературы. То немногое, что мы знаем о гениальном русском первопечатнике Иване Федорове, не только создавшем первые печатные произведения, но и сделавшем их столь высокими по своим печатным и художественным особенностям, что превзойти их не могли не только его ближайшие последователи, но и отдаленные, мы знаем по преимуществу из предисловий и послесловий к напечатанным им книгам. По его же изданиям мы можем судить о его высокой филологической образованности, о высокой культуре умственного труда — качествам, столь ярко присущим великим деятелям Ренессанса. По художественным же элементам в его книгах — по заставкам, концовкам, буквицам-инициалам и рисунку букв, по гравюрам — мы можем судить и о его знакомстве с итальянскими и немецкими изданиями своего времени, знакомстве, которое обогащалось традициями древнерусского рукописного художества.