— Граф Эдзелино, — молвил Орио с надменностью, в которой, однако сквозила растерянность, — как ни опасно для меня ваше предубеждение и в каких бы преступлениях я ни казался повинен, я требую, чтобы вы сказали здесь всю правду.
Эдзелино ответил Орио лишь презрительным взглядом. Он низко поклонился судье и еще ниже склонился перед Морозини. А затем снова заговорил.
— Итак, ныне мне суждено выдать на суд и расправу республики одного из ее самых дерзновенных врагов. Знаменитый главарь миссолунгский пиратов, тот, кого прозвали ускоком, с кем я выдержал рукопашную схватку и по чьему приказу весь мой экипаж был вырезан, а корабль потоплен при выходе из района островов Курцолари в открытое море, этот беспощадный разбойник, разоривший и повергший в траур столько семей, находится здесь, перед вами. Я не только имею в этом полную уверенность, ибо узнал его, как узнаю в эту самую минуту, но и собрал тому все возможные доказательства. Ускок — не кто иной, как Орио Соранцо.
И граф Эдзелино рассказал уверенно и ясно все, что случилось с ним, начиная со встречи с ускоком у северной оконечности Острова Курцолари и кончая входом его корабля из этих отмелей на следующий день. Он не опустил ни одного обстоятельства, связанного с посещением замка Сан-Сильвио, — ни раненой руки губернатора, ни обнаруженных им признаков сообщничества между губернатором и комендантом Леонцио. Эдзелино рассказал обо всем, что с ним произошло после решающей битвы с пиратами. Он заявил, что Соранцо не принимал участия в этом сражении, но что старый Гусейн и многие другие, которых он видел накануне на баркасе ускока, действовали по его приказу и пользовались его покровительством. Здесь мы в нескольких словах перескажем, каким чудом Эдзелино избежал стольких опасностей.
Изнемогая от усталости и потери крови, хлеставшей из полученной им раны, он был отнесен в трюм на тартане албанского еврея. Там один из пиратов уже хотел отрубить ему голову, но албанец остановил его, и, разговаривая с этим человеком на своем родном языке, к счастью понятном Эдзелино, он воспротивился убийству, заявив, что этот пленник — благородный венецианский синьор и что если ему сохранить жизнь, то за него можно будет получить от его семьи хороший выкуп.
— Так-то оно так, — сказал пират, — но вы ведь знаете, что губернатор пригрозил Гусейну своим гневом, если тот не принесет ему головы этого начальника. Гусейн дал слово и не захочет взять на себя охрану пленника. Затеять такое дело — большой риск.
— Никакого риска не будет, — возразил еврей, — если быть осторожным и не проболтаться. Я готов поделиться с тобой выкупом. Возьми только и разорви куртку этого венецианца, и мы отнесем ее губернатору Сан-Сильвио. Охраняй здесь пленника и никого не пускай. А ночью мы его усадим в лодку, и ты свезешь его в надежное место.
Сделка была заключена. Оба эти человека раздели Эдзелино, и еврей весьма искусно и заботливо перевязал его рану. На следующую ночь его перевезли на один из самых дальних островов архипелага Курцолари, населенный только рыбаками и контрабандистами, которые охотно предоставили убежище своему союзнику пирату и его пленнику.
Несколько дней провел Эдзелино на этом острове, где за ним очень внимательно ухаживали. Когда он оказался вне опасности, его перевезли еще дальше, и наконец, пережив много тяжелых и трудных дней, он очутился на одном из островов Эгейского архипелага, который стал главной квартирой пиратов, после того как Мочениго прибыл в Лепантский залив. Там Эдзелино снова встретился с Гусейном и всей прочей бандой и около года жил у них на положении раба, упорно отказываясь платить за себя выкуп и слать в Венецию какие бы то ни было вести о себе.
Когда графа спросили о причинах столь странного поведения, его благородный ответ глубоко тронул Морозини и доктора.
— Семья моя небогата, — сказал он. — К тому же я окончательно разорился, когда на островах Курцолари погиб весь мой экипаж и галера. Выкуп за меня поглотил бы скудное приданое моей юной сестры и весьма скромные средства тетки. Обе эти великодушные женщины с радостью отдали бы все, что имели, только бы освободить меня, и ненасытный еврей, не веря, что при громком имени можно иметь столь ничтожное состояние, обчистил бы их до последнего гроша. К счастью, он толком не расслышал моего имени, и вдобавок мне удалось убедить его, что он ошибся и что я вовсе не тот, кого они хотели спасти от ненависти Соранцо. Я даже пытался уверить его, что я родом не из Венеции, а из Генуи, и пока он тщетно предпринимал розыски моей семьи и родины, я раздумывал, как бы мне бежать от них и обрести свободу без выкупа.
После многих напрасных попыток, связанных с бесчисленными опасностями и неудачами, в подробности которых сейчас вдаваться незачем, мне наконец удалось бежать и добраться до побережья Мореи, где я получил от венецианских гарнизонов помощь и защиту. Однако я не открыл своего настоящего имени, а выдал себя за унтер-офицера, взятого в плен турками во время последнего похода. Я хотел обвинить предателя Соранцо в совершенных им преступлениях, но хорошо понимал, что если до него дойдет весть о моем спасении и побеге из плена, он, несомненно, скроется и избежит таким образом и моей мести и возмездия со стороны законов нашего отечества.
Итак, в довольно жалком состоянии добрался я до западного берега Мореи и за скромную сумму денег, которую несколько соотечественников великодушно дали мне в долг под залог одного лишь честного слова, смог сесть на корабль, отправлявшийся на Корфу. Это небольшое торговое судно, принявшее меня на борт, было вынуждено сделать остановку в Кефалонии, и капитан решил задержаться там на неделю по своим делам. Тогда у меня возникла мысль посетить острова Курцолари, окончательно очищенные от пиратов и избавленные от своего пагубного губернатора. Простите мне, благородный Морозини, грустные помыслы, которые я должен высказать, чтобы объяснить эту мою причуду. На островах Курцолари видел я в последний раз одну особу, чья невинная и достойная всяческого уважения дружба дала мне в юные годы много радостей и много страданий, равно священных для моей памяти. Я ощутил горестную потребность вновь увидеть эти места, свидетелей ее длительной агонии и трагической гибели. Я не нашел ничего, кроме груды камней там, где пережил столь глубокие чувства, а те чувства, которые теперь пришли им на смену, были так ужасны, что я сам не знаю, как они не свели меня с ума. Несколько часов бродил я среди этих развалин, словно надеялся найти хоть какие-то следы правды. Ибо, должен в этом признаться, с того дня, как мне стало известно о пожаре на Сан-Сальвио и о несчастье, вызванном этим событием, в голове моей зародились подозрения, еще более ужасные, если только это возможно, чем уже имеющаяся у меня уверенность в преступлениях Орио Соранцо. Итак, я безо всякой определенной цели карабкался по грудам почерневших камней, как вдруг увидел, что навстречу мне по тропинке, ведущей со скалы, где ютились лишь козлы да аисты, идет старый пастух с собакой и стадом овец. Старик, удивленный тем, что я так упорно обследую эти развалины, наблюдал за мной с кротким доброжелательным видом Сперва я почти не обратил на него внимания. Но, бросив взгляд на собаку, невольно вскричал от изумления и тотчас же поманил к себе, назвав ее по имени. Услышав кличку Сириус, белый борзой пес, так привязавшийся к вашей несчастной племяннице, подбежал, прихрамывая, и стал ласкаться ко мне с каким-то грустным видом. Из-за этого у меня и завязался разговор с пастухом.