По всей видимости по-другому со мной было нельзя, наверняка и я бы на их месте поступил так же, мало того и арест планировал бы в подобном же месте (никакой бесчестности я в выборе места ареста не нахожу — одна из скоропомощных больниц города Москвы), и при тех же обстоятельствах, хотя бы потому, что в праве предположить перестрелку в других условиях, и здесь, будучи профессионалами, милиционеры учли и эмоциональное мое состояние — ведь мы с сестрой везли в больницу тяжело больного отца (правда в разных машинах), и скорее всего безоружность для подобного мероприятия. В том-то и дело, что предположения и оперативная информация, которые никогда не дают ни полной и доподлинной картины, и не освобождены от ошибок, а раз так, то лучше всегда отталкиваться от самых худших вариантов.
В ином случае не исключена ситуация, когда придется не делить лавры, но оплакивать погибших товарищей или посторонних граждан, родственникам которых еще, между прочим и в глаза смотреть, и прощение просить надо.
А о том, что профессионал должен по городу передвигаться без оружия и другого, пардон за выражение, «палева», пользуясь всеми средствами от внешнего вида, до поведения, чтобы обращать на себя минимум внимания, и до умения превращать любой конфликт или встречу с представителями силовых ведомств во что угодно, только не в свое задержание, упоминать, кажется, и излишне. О потому и я никогда, за редким исключением, не имел с собой ни оружия и ничего другого подозрительного или запрещенного, даже маленького ножа (зонт со скрытым стилетом, лезвие в шариковой ручке или острое жало в бляшке ремня — не в счет), о чем знал лишь я один, соответственно не сообщая о своей безоружности ни «соратникам», ни милиции.
Ну вот, как-то так…
* * *
Около двух часов ночи я оказался в камере Петровского ИВС, где мне предстояло провести, в пику обыкновенным «не более десяти суток», тридцать шесть.
Всё тело ломило, запястья рук после наручников, да и сами кисти не чувствовались и не слушались, но были одной большой стреляющей на каждый удар пульса болью. Сокамерник, тихий и спокойный, разумеется, — подставной милиционер, и другого быть не могло, имевший в своём распоряжении коробку рафинада и чай, услужливо предложил стакан уже заваренного с сахаром, чая.
За всё предыдущее время допроса — только чашечка кофе, вызвавшая страшную сухость во рту, и принесённый из сочувствия ОМОНоновцем бутерброд, купленный за его кровные (за что спасибо огромное), и всё. А выжато было килограмм пять живого веса — и бешенной эмоциональной, и сердечно-сосудистыми перегрузками, которые еще сопровождали мое существование дня два, лишь на время восстанавливая пульс — вот к чему, оказывается, готовился я постоянными тренировками.
Переживая это, трудно себе представить, что и как переносили люди в тяжелейшие годы сталинских лихолетий, когда конвейерные допросы продолжались сутками и всё на ногах, без сна и пищи и, более всего страшно, что незаслуженно. Эти мысли успокаивали и переносили в другую плоскость, хотя тоже какого-то бессознательного бытия.
Два дня прошли почти в одной позе — лёжа, в попытке заснуть, чтобы дать хоть какой-то отдых головному мозгу, чего не получалось из-за повышенного давления.
Казалось, весь организм работает только на выделение адреналина, повышенное содержание которого высушивало тело и заставляло работать голову с невиданной энергией и скоростью.
Мысли не появлялись, а как будто вытягивали друг друга, причём одна предыдущая — несколько последующих. Превалировали из них те, которые несли из памяти информацию о чём-то, оставленном у кого-то, кому-то сказанном, неосторожно забытом, написанном, не уничтоженном и, возможно, уже найденном. Рассудок, уже воспалённый, придавал каждой мелочи огромное значение, ведь не было надежды на то, что опера намётанным взглядом что-то пропустят или случайно не найдут.
После того, как мизерный шанс, приведший к моей поимке, сыграл свою роль, мелочи перестали существовать, теперь каждая песчинка, каждый взгляд имел смысл. Поначалу было сложно и хотелось всё бросить, но неуёмное моё существо заставляло не падать духом, заставляло «сбивать масло из молока лягушке, желающей выжить», и я взбивал.
Поняв, что объяснить всё в записях, которые попали и могли попасть следствию, сложно, нужно было отдать главное из того, что их интересует. А после думать, как это представить на суд людей, которые будут решать мою судьбу, с наиглавнейшем условием — как можно меньше нанести ущерба другим судьбам.
Больше всего я опасался, что по отдельным записям и фотографиям следствие может ошибочно задуматься о причастии к чему-либо невиновных, но имеющих ко мне отношение людей. Моя подозрительность оказалась излишней, все мои слова проверялись, ни одно не было принято лживым, а потому и вера в каждое из них со временем стала непоколебимой, и скоро, поняв это, я смог сконцентрироваться на своей защите. Мало того, довольно скоро уяснив, что отвечать за всё буду только я, и даже тень от меня не упадёт на близких сердцу людей, от чего стало легче и проще не только жить, но и дышать…
…Выданный матрац оказался несколькими маленькими кучками свалявшейся ваты, зашитой в подматрас-ник, по всей видимости, видавший смерть не одного постояльца, начиная ещё со времен «царя Гороха», так что лежать можно было безболезненно минут тридцать, предварительно собрав две небольшие кучки — одну под газобедренный сустав, вторую — под плечо, если на боку, и под спину, если лежать приходилось на спине.
Сокамерник старался быть ненавязчивым и вежливым, его вкрадчивая любезность и неполная понятливость с редкими переспрашиваниями не оставляли никаких сомнений в его специальном рядом со мной нахождении. Но я не был зол, скорее — благодарен за вовремя и так кстати приготавливаемый им чай. К тому же на третий день сокамерники начали меняться каждый двое суток, в основном это были наркоманы, находящиеся в стадии ломок. Стоны, рвота, беснование, удары в стену, в дверь, крики о помощи и требование каких-то таблеток стали сущим адом по сравнению с предыдущими двумя днями.
Кипятильник хранился на складе, а кипяток развозили то ли раз, то ли два в день, но «милиционеру» выдавали по первой просьбе. Ничего, кроме чая с сахаром, я больше не брал, а трёхразовое питание, на удивление вкусное и качественное, оказывается, развозимое оттуда же, откуда поставлялось в школы Москвы, я начал употреблять понемногу только на третий день ареста.
Тогда же, приходя в себя после длительного марафона самоистязания разума, начал заставлять себя и заниматься, тренируя пресс и отжимаясь до пота от пола, явно начиная оживать.