И тем не менее пора диспутов не кончилась для Константина на хазарской миссии. Предстоял еще, вероятно, самый сложный, порой очень жесткий спор, который, несмотря на заключение ЖК, что Константин «сими же словесы и инеми больши посрамль и остави», никого ни в чем не убедил. Этот спор состоялся в Венеции, где «собрашася на нь латиньстіи епископи и попове и чернорисци, яко врани на соколъ, и воздвигоша триязычную ересь». Константин сразу же был приведен к ответу: «скажи намъ, како ты еси ныне створилъ Словеномъ книгы, и учиші, а ихже несть никтоже инъ первее обрелъ, ни апостолъ, ни римьскыи папежь, ни феологь Григории, ни Иеронимъ, ни Августинъ? Мы же три языкы токмо вемъ, имиже достоить въ книгахъ славити бога, евреискы, еллиньскы, латиньскы». Сейчас и здесь истина не интересовала нападающую сторону: важны были авторитет, традиция, а отчасти и мы сами; закрытость новому и ориентация на неподвижное и неизменное помогали свою глухоту и слепоту оправдывать ссылками на то, что было, как на то, что только таким и должно быть. При всем том перед Константином были люди серьезные и эрудированные, хорошие организаторы и руководители верующих, с большим опытом. Здесь спор мог идти на равных, не так, как с сарацинами или хазарами: притчам здесь не было места, но и доводы разума разбивались о стену не непонимания, но нежелания понять, за которым стояло нежелание что–либо изменять в привычном неподвижном, как казалось, проверенном опыте.
Константин, очевидно, понимал невыполнимость стоящей перед ним задачи. И все–таки отказаться от спора было нельзя. Оставалось, чтобы не свести спор на препирательства двух глухих, или взывать к здравому смыслу и совести, или же ссылаться на авторитеты, доказывая, что они нигде не высказывали то, что якобы было нарушено им, Константином. Попыткой прервать плотную ткань непонимания и предубежденности были уже первые его фразы — «не идет ли дождь отъ Бога равно на вся, или слънце такоже не сияетъ ли на вся, ни ли дыхаемъ на аеръ равно вси? То како вы ся не стыдите, три языкы токмо мняще, а прочимъ всемъ языкомъ и племеномъ слепымъ веляще быти и глухымъ? Скажите ми, Бога творяще немощна, яко не могуща сего дати, или завистлива, не хотяща дати?» Это была апелляция к всеобщему, естественному, универсальному, доказательств не требующему, так сказать, сверх–эмпирическому. Но если она не действует, то, может быть, стоит обратиться к реальной жизни, к тому, что уже есть, к наглядным примерам, к узусу, опровергающему выдвигаемые латинянами старые догмы? И второй шаг Константина — выход в это конкретное эмпирическое и историческое пространство. «Мы же многы роды знаемъ, — обращается Константин к своим оппонентам, — книгы умеюща и богу славу воздающа своимъ языкомъ кождо. Яве же суть си: Ормени, Перси, Авазъги, Иверіи, Соугди, Готьфи, Обри, Турсіи, Козари, Аравляни, Егуптяни, Соури и иніи мнози [С некоторыми из этих народов, а возможно, и письменностями Константин был или мог быть знаком лично — хазары, абхазы (авазги), сирийцы, готы (крымские), авары, о некоторых народах мог иметь представление по встречам с отдельными их представителями (как с согдийцами, часто посещавшими Царьград с торговыми целями, правда, особенно в VI–VII вв., ср. Rechaček 1971), наконец, о других мог знать из литературы, в частности, и патристической. Во всяком случае эрудиция Константина в этом вопросе обширна и вызывает удивление: кое–что из перечисляемого им применительно к IX веку было открыто на тысячелетие позже. Несомненно, что многое из этого было известно ему по личному опыту. Полезную сводку по этой теме дает Флоря 1981, 135–137].
Но, допуская, что и этот аргумент не будет принят, Константин делает третий шаг ради того, чтобы быть понятым: «Аще ли не хощете отъ сихъ разумети, поне отъ книгъ познаите судію». Прислушайтесь к бесспорным авторитетам Священного Писания, — как бы призывает Константин («И пакы… и пакы…» неслучайно не раз повторяется далее). Здесь и Давид («поите господеви вся земля, поите господеви песнь нову»), и Матфей, и Марк, и апостол Павел, сказавший в Послании Коринфянам: «хощу, да вси языкы глаголете, паче же да прорицаете» (далее приводится длиннейшая цитата, собственно целое рассуждение из Первого Послания 14, 5–33, 38–40, ср. также Филипп. 2, 11). Спор был бессмысленным и бесплодным: глухие остались глухими. Но вопрос, ставший предметом спора в Венеции («въ Натцехъ»), был решен временем в пользу Константина [то, что спор происходил именно в Венеции, по–разному объясняется исследователями (обзор точек зрения по этому вопросу дан Флоря 1981, 132–133); скорее всего Венецию этого фрагмента надо понимать как обозначение области (а не города), в которой находилась Аквилея, куда могли направляться солунские братья, чтобы рукоположить своих учеников («и иде святитъ ученикъ своихъ»)].
Прибытием Константина в Рим, торжественным богослужением по случаю обретения мощей св. Климента, посвящением учеников, совершенным двумя епископами Формозой и Гаудерихом, ночным пением в церкви San Paolo fuori le mura святой литургии на славянском языке завершается жизненное дело Константина–Кирилла, его трудный путь. На этом восходящем пути, в точке его апогея, происходили и другие повседневные дела (к нему неоднократно обращались жители Рима с просьбой разъяснить им, что было им непонятно и что волновало их; однажды к ним пришел некий еврей поспорить по хронологическим вопросам, от решения которых зависело, считать ли явление Христа уже состоявшимся или нет), но в свете главного они казались второстепенными, будничными. Таковыми они и были, хотя едва ли можно оставаться равнодушным к тому, что бесконечно уставший и очень занятый человек не отказывается ни от встреч, по–видимому даже для искателей этих встреч необязательных, ни от дискуссий, ни от разъяснений сложных вопросов, с которыми шли к нему люди.
А между тем жить ему оставалось совсем немного. Он начал болеть, и болезнь доставляла ему мучение. Смерти он не боялся: недаром был он философ, и заповеди Сократа, конечно, помнил. Развязки он ожидал спокойно. Но когда эти мучения совпали с дарованным ему в конце жизни «Божіемъ явленіемъ» («Постигшимъ же и многымъ трудомъ, болети начя, и тръпящу ему язю болезньноую многы дьни, единою же видевъ Божие явленіе», — сообщает об этом ЖК), он возрадовался и начал петь. Ему оставалось за последние пятьдесят дней принять святой иноческий образ и взять себе новое имя — Кирилл [выбор имени определялся акрофоническим принципом: имя Константин предопределяло имя с начальным К-, но едва ли при этом Константин не думал о самом известном из Кириллов, замечательном учителе и свидетеле веры, которому так близко было троичное богословие и с которым у Константина Философа были совпадения и пересечения, — св. Кирилле Иерусалимском, старшем современнике Григория Богослова; нужно напомнить и о чудесном видении светящегося креста, которое было ему даровано и о котором он писал императору Констанцию; впрочем, заключительная доксология этого письма с выражением «Троица единосущная» считается позднейшей вставкой, см. Флоровский Г. В. Восточные Отцы ІV–го века. М., 1992, 46, 2–ое изд.; 1–ое — Париж, 1931], попрощаться со своим верным спутником братом Мефодием [«се, брате, — обратился он к нему, — ве супруга бяхове, едину бразду тяжаща, и азъ на лесе падаю, свои день съконьчавъ; а ты любиши гору вельми, то не мози горы ради оставити учения своего, паче бо можеши кымъ спасенъ быти» (ЖМ). — Речь идет здесь о парафразе одного места из панегирика Василию Великому, написанного Григорием Богословом, ср. Vavrinek 1962, 115–116; кроме того, не трудно заметить, что образность фрагмента — поле, борозда, пахота — отсылает и к «Прогласу» и к известной раннеитальянской загадке («Indovinello Veronese») и, следовательно, отражает некое устоявшееся и многим полюбившееся клише. Гора, о которой упоминает Константин, — Олимп; около нее был монастырь Полихрон, куда для отшельнической жизни собирались отправиться братья по завершении моравской миссии; — этот фрагмент представляет собой стихотворение с чередующимися стихами в 8 и 9 слогов; допускается, что оно было составлено самим Мефодием и позже включено в ЖМ, см. Tschizewskij D. Der heilige Method. — In: Methodiana. Wien, 1976, 18], сотворить молитву со слезами, поцеловать всех «святымъ лобзаніемъ» и сказать свои последние слова — «Благословенъ Богъ нашъ, иже не дастъ насъ въ ловитву зубомъ невидимыхъ врагъ нашихъ, но сеть их съкрушися и избави ны отъ истленіа ихъ».
Последняя молитва Кирилла, произнесенная со слезами, значительна и индивидуальна: это молитва христианского философа, усвоившего весь опыт эллинской мудрости, учителя и пастыря, тревожащегося за судьбу безвременно оставляемого им стада (призыв погубить триязычную ересь, конечно, мог принадлежать и самому Кириллу, хотя он несколько нарушает стиль молитвы, но не менее вероятно, что перед нами «редакционная» правка составителя ЖК или даже позднейшее добавление):