— Ну вылитые Макинрой и Коннорс! — завопила теннисистам та, что поменьше.
— И Крисси Эверт в придачу! — пронзительно завизжала другая.
И все. Больше ничего и не нужно было. Наклонив голову, Хиро двинулся назад, к этим двоим, пошел уверенно и целенаправленно, словно он тут свой человек, обитатель дома творчества. Прямо по курсу виднелась асфальтированная площадка, где стояли машины, рядом — кустики, деревья и чахлые цветочные клумбы чуть поодаль возвышался большой дом. Будь его воля, ни за что бы не пошел в этом направлении.
— Патси! — зазвенел позади него женский голос. — Клара!
Потом вступил мужской: — Соль с перцем!
Последовал общий рев, взрыв разнузданного хохота.
— Надо же, прямо к нам рулят!
— Давайте с нами!
— С вами? Это вы давайте с нами — ну, кто кого обгонит?
Еще вопли.
— Кто последний, — уже на бегу, запыхавшись, — кто последний, тот дурак!
Хиро продолжал идти, женщины и троица теннисистов остались позади, и в любую секунду на него могла понестись лавина криков и ругани, объять его, поглотить. Впереди меж деревьев петляла асфальтовая дорожка, огромный куст форсайтии загородил от него дом. Он увидел «тойоту», американскую машину вроде «тойоты» и «мерседес», большой роскошный синий «мерседес-седан», стоящий у обочины с открытым багажником. Под ногами уже не трава, а асфальт, вопли за спиной сменились всхлипами и спазмами смеха, и тут ему на память пришли слова Рут: там багажник с Большой каньон величиной.
Дальнейшее походило на вихрь — хоть и подконтрольный сознанию, но самый настоящий вихрь. Послышались еще голоса, мужские, и шаги где-то слева. Надо решаться. Борясь с желанием броситься наутек, он пошел по асфальту быстрой, деловитой походкой — компания уже за форсайтией, видны ноги, сандалии, слышен разговор, — и одним точным движением он прыгнул в багажник «мерседеса», словно в постель плюхнулся. Разнообразные предметы въехали в него выступами и острыми углами — рыболовные сачки, походная плитка и прочее, но обращать на это внимание было некогда. Он поднял из глубины багажника правую руку, взялся за стальное ребро крышки и захлопнул ее таким же естественным движением, каким натягивают на голову одеяло.
Белизна рыб
Сукин сын. Треклятый сукин сын. Вот уж обосрались так обосрались. Сколько они, полтора месяца этого придурка ловили? Полтора месяца на одного жалкого толстожопого хиляка-япошку, который и на двенадцать-то лет не выглядит. И теперь, когда дело сделано, когда его наконец сцапали, выпотрошили и заперли, как миленького, эта инвалидная команда позволяет ему слинять. А как же. Само собой. Ну и что прикажете? Национальную гвардию вызывать?
Ух и зол же был Льюис Турко. Пылал просто. Становилось темно, и дела выглядели мрачно. Никто ни хрена не знал, в том числе и дурья башка помощник, который отпер дверь, чтобы доставить заключенного на паром, и узрел пустую камеру. Ну, не совсем пустую, конечно, — стулья-то там были, под окном валялись, и пара прутьев еще оставалась в оконном проеме. Но никакой вам косой образины. Он к напарничку — дескать, как это понимать, а тот отлучался с поста, было дело, отлить ходил и они смекнули, что надо бы шерифу сказать, и теперь сбежались уже все, носятся взад-вперед и орут, как ненормальные. А ведь ночь уже почти, люди искусства, как стадо, высыпали поглазеть на представление, собаки дрыхнут себе в своем Ниггертауне, а шериф выглядит так, будто только что съел здоровый кус своей жопы. А япошка — он-то небось уже на полпути к Хоккайдо. Непробиваемая тупость. Мудизм сплошной. А, черт.
Да еще литераторы эти. Держите меня, сейчас блевать буду. Обер-клоун жопы им всем лизал, особливо этой маленькой сучке еврейской, что прятала субчика, прятала и врала, за нос всех водила. Ну, подшутила. Уписаешься со смеху. И теперь вон стоит красуется, коктейль потягивает и большими такими невинными глазами на всех смотрит, ну прямо Ребекка с фермы Саннибрук, ангел божий.
Уж он-то раскрутил бы ее в два счета. Если бы только Обер-клоун позволил, он бы все сто и пять процентов из нее вытянул на любую тему, от номера папашиной кредитной карты до числа волос у нее сами знаете где. Довелось ему поучаствовать в крутых допросах, и мужчины были, и женщины, вьетконговцы, кремни, а не люди, и никто так не умел страху на них нагнать, как он, — а сегодняшний допрос, так это не допрос, а легкая прогулка. Два часа битых потел, как мышь, с Обер-клоуном и шерифом, еле сдерживался — так и хотелось намотать ее волосенки себе на руку и тянуть, тянуть назад, пока у нее горло не прочистится, как дренажная труба, где змея застряла. Черт. А Обер-клоун и остолоп шериф обращались с ней, как с супругой сенатора, — чего ж тут удивляться, что она кинула им несколько крошек, и до свидания. И половины правды не рассказала. С какой стати она будет? Ведь сочинительница.
Стоял, кипел от злости, и тут чья-то рука его трогает — еще одна артистка, пухлая такая баба-гренадер с выпученными глазами и голосочком тоненьким, как у флейты.
— Что тут происходит, — с придыханием. — Что случилось?
Ну не мог, не мог он больше сдерживаться, понесло, повело его, не хватайся, дура, за оголенный провод.
— Что случилось, мать твою… — прорычал, отдергивая руку. — Конец света, вот что случилось, тут люди собак трахают, мясо человечье жрут. А ты все спишь, сука. — Она отпрянула, а он так и стоял, полыхая гневом. Ну и что мы имеем? Шериф в дом потопал, слева, как заплутавшая планета, восходила пятнистая рожа Обер-клоуна, помощники шерифа толклись вокруг, как обоссанные, — ну, сукин сын япошка. Турко ведь уже и вещи все собрал, аппаратуру уложил, слопал на какой-то провонявшей жиром кухне кусок пережаренного мяса, запил парой банок теплого «Будвайзера», и думал, как домой закатится, травки курнет, а потом выйдет в море под парусом, может, разыщет ту официанточку из «Стаккиз» — как там ее зовут, Линда, что ли, — а теперь вот давай начинай все сначала.
Тут во всем доме вспыхнули огни, разом блеснули три десятка пар выходных туфель. Турко развернул плечи и огляделся: ну вот, попал, значит, в переплет, и как же он, Турко, действует? Да никак не действует, стоит столбом, как те говнюки, ноги уже небось к полу приросли, рука вот-вот за коктейлем потянется, и сам в растреклятого художника слова превратится.
— Льюис! — Это Обер-клоун, теперь уже он руку на него возложил, сговорились они все, что ли. — Льюис, нам надо…
— Заткнись, — вызверился Турко. — Пасть порву.
А Дершовиц голову запрокинула, да как захохочет, как заржет, что твой платный смехач на концерте комиков, чуть не вдвое согнулась и по груди себя рукой хлопнула, чтоб сиськи лучше колыхались у всех на виду. И вся ихняя бражка — и красавчик пляжный с модным таким крашеным чубчиком, и старый хрен с волосатыми лапами, — все хохочут себе заливаются. Этот смех — смех артистов с их коктейлями, с их двадцатипятидолларовыми стрижками, с их ровными, белоснежными, словно из-под резца скульптора, зубами, — этот смех уж никак не мог Турко стерпеть.
— Льюис, — талдычил Обер-клоун, — Льюис, я к тебе обращаюсь… — Бесполезно. Ноль внимания.
Турко бросился на них без предупреждения — врезал старой образине локтем так, что тот чуть в собственной блевотине не захлебнулся, свалил плейбоя прямым в грудь, и вот он уже ее, суку, за волосы держит, на полу стекло зазвенело, зажал ей сзади руки-ноги.
— Где он? — гаркнул, рявкнул, оттягивая ей голову назад, словно по канату лез. — Где, говори, мать твою…
Мгновение длилось и длилось, как взрывная волна, а потом как поперли все на него — и Обер-клоун, и волосатый старый пердун, и пляжный красавчик, и стриженный ежиком пидер, все, даже засранцы помощники шерифа, — а все-таки он хорошо дал одному в пах, другому вмазал ребром ладони, но сучку пришлось выпустить, и они одолели его числом. Как собаки разбрехались, хоть уши затыкай, началась дикая свалка, и она набросилась на него, как фурия, все лупила и лупила острым носком красной туфельки.
— Отец тебе покажет, — орала она, а косметика размазана, солнечные очки вдребезги, — сволочь… Если бы Саксби был здесь…
Саксби? Кто такой, к чертям, Саксби? А, да какая, в сущности, разница, ведь уже Обер-клоун обхватил его своими обезьяньими ручищами, да еще на него десятка полтора всяких тел налипло, и общими усилиями они вытащили его на лужайку, куда от деревьев опускались вечерние тени, как занавес над последним актом драмы. Да не драмы даже — трагедии.
* * *
Когда во внутреннем дворике шла потасовка и Рут выкрикивала имя Саксби, его на острове Тьюпело уже не было. Он катил в материнском «мерседесе», выжимая семьдесят пять миль в час и направляясь к Уэйкроссу, Сисеровиляу и, наконец, к западному краю Окефенокского болота. На заднем сиденье, слегка подрагивая от езды, лежала грязная желтая спортивная сумка, куда он кинул зубную щетку, бритву, смену белья, три пары носков, две пары шорт, майку и головную повязку. Рядом в нейлоновых чехлах покоились спальный мешок и одноместная палатка. Сети, болотные сапоги, баллон с кислородом и рулон особо прочных пластиковых мешков — для рыб, с проволочными завязками — он кинул в багажник. «Мерседес», конечно, мало подходит для экспедиции, но его пикап был в ремонте — оборзеть, шесть тысяч миль каких-то жалких, а из драндулета уже масло течет, — и, главное, когда позвонил Рой Дотсон и сказал, что вытащил целое ведро альбиносов из заводи, что позади острова Билли, ему некогда было раздумывать: этой самой минуты он ждал с той поры, как приехал из Ла-Хольи.