— Першым долгом инвентарь соберите. Як що кони у кого е та коровы, зябь начинайте подымать. Помогайте друг другу хаты строить. Конюшни колгоспни до зимы восстановить трэба… И от що, Юхим, я тоби кажу: не справишься ты со всем, як що не построишь саманный завод в нашому колгоспи. Так що завод — основнэ зараз… Памъятай про цэ.
До полудня ходили они с Ефимом по селу да все планировали. Заглянули в школу.
— Директор, Иван Петрович, живый? — спросил Пинчук, поднимаясь по ступенькам.
— Живой был… Весною до Ковпака пишов.
— В район почаще навидуйся. Учительок просы. Хлопцям учитыся трэба.
— Добрэ.
Привычным и родным повеяло на Пинчука в школе.
Вот в этом зале когда-то проходили торжественные собрания, здесь он был частым гостем, сидел непременно за столом президиума на всех выпускных вечерах, тут сам вручал ребятам подарки от колхоза.
Вошли в один класс. Над дверью сохранился номер «7». Петр огляделся. В классе, на полу, увидел фотографию выпускников. Веселые, смеющиеся лица девчат и хлопцев. Среди них, в центре, Иван Петрович, вокруг него молодые учительницы и учителя — всех их хорошо знал Пинчук. На углу фотографии отпечатался след кованого сапога. Он пришелся как раз на круглое личико девочки, исказил его, вмял косички. И почему-то это было больнее всего видеть Петру. Он поднял фотографию, тщательно ее обтер и бережно уложил в карман. Затем с яростью принялся выбрасывать на улицу через разбитое окно немецкие противогазы, сваленные в углу, и старое темно-зеленое обмундирование. Затем перешел в другой класс и там сделал то же самое. Так он очистил всю школу. Потом вышел на улицу, зачерпнул в школьном колодце бадью воды и умылся. Ефим пригласил Пинчука зайти к нему в дом, которым теперь служил полуобвалившийся погреб, перекусить и отдохнуть. Но Пинчук отказался. Наскоро написал письмо жене и передал завхозу:
— Нехай не туже. Вернусь в целости.
Потом долго думал, что еще наказать завхозу. Вспомнил:
— В Марьевку сходи. Посоветуйся з головою. Може, пидмогнэтэ друг другу. У него, мабуть, кони е. Вин чоловик хитрый. Спрятав, може, от нимца!.. Сходи в райком. Хай коммунистив дадут. Чоловика два хотя б, щоб помогли тоби…
Петр собрался уходить. Еще раз оглянулся вокруг. Там, где когда-то были густые вишневые сады, теперь торчал обгорелый черный кустарник. Сердце солдата сжалось.
— Надиюсь на тэбэ, Юхим, гляди тут за хозяйством, — сказал он и, вдруг вспомнив о старом Силантии, о долгой беседе с ним, подумал: «Вот бы кого мэни завхозом-то». — Так гляди же, Юхим!.. — густые усы Пинчука шевельнулись, он их прикрыл зачем-то своей огромной ладонью.
— Добра!.. — сказал Ефим.
И утопил лицо Петра в своей аспидной бороде.
— До побачення!..
Пинчук вышел за село. Ноги быстро понесли его по невспаханному, насильственно обеспложенному полю. Голова гудела от нахлынувших воспоминаний и дум. Пинчук все убыстрял и убыстрял шаг. А перепела — глупые птицы! — наперебой убеждали, звенели в высокой, безобразной траве: «Спать пора, спать пора, спать пора…» Едкая гарь неслась в воздухе, жгла ноздри, сушила глотку. «Спать пора, спать пора…» — заливались перепела. «Не пора спать… не пора, ой как не время!..» — стучало в сердце старого солдата.
8
Разведрота располагалась в густом саду, на западной окраине большого украинского села, в двух переходах от великой реки. На этом рубеже командование дивизии спешно приводило в порядок полки, пополняя их людьми и боеприпасами, подтягивая тылы; шоферы заправляли машины горючим, чтобы совершить последний стремительный рывок к Днепру.
Приближался вечер. Косые солнечные лучи с трудом проникали сквозь частые, повитые сумерками, колючие ветви терновника, за которыми сидели разведчики. Тут было тихо и прохладно, просто не верилось, что в соседнем селе и вообще где-то рядом могли быть немцы. Ни единым выстрелом не нарушалась тишина. Только самолеты-разведчики по-прежнему чертили белые замысловатые линии на тускнеющем небе.
Рота была сейчас похожа на цыганский табор. Кузьмич, на случай дождя, а главное — для прохлады, разбил несколько зеленых палаток, возле которых сидели и лежали разведчики. Большинство из них было занято каким-нибудь делом: одни подбивали подметки к сапогам; другие зашивали маскхалаты; третьи чистили автоматы; кто-то брился; некоторые торопливо, зная, что скоро придется идти вперед, расправлялись с недоеденными консервами; иные сбивали с деревьев редкие перезрелые яблоки, отыскивая их, как охотник выискивает в тайге шуструю белку. И лишь немногие, на всякий случай, вздремнули. К этим немногим, разумеется, принадлежал и Сенька, который любил «выспаться про запас». Кузьмич, Лачуга и Наташа готовили ужин.
За последние дни девушка сильно похудела. Лицо ее осунулось, глаза потемнели. После гибели Акима она стала замкнутой, молчаливой. Об Акиме ей постоянно напоминал простоватый Михаил Лачуга. Кузьмич в этом отношении был догадливее повара и не тревожил Наташу тяжелыми воспоминаниями. Он полюбил девушку и старался облегчить ee трудную фронтовую жизнь.
Предупредительно относился к Наташе и Марченко. Она часто чувствовала на себе пристальный взгляд каштановых глаз лейтенанта. В глазах Марченко, как и в его походке, было что-то вкрадчиво-мягкое, рысье и опасное. Встретившись с ним, она робела, торопилась поскорее уйти от лейтенанта. Иногда он ее останавливал:
— Вы… что, Голубева?..
— Вы о чем-то хотите спросить меня? — в свою очередь говорила она, с трудом подавляя в себе неприязнь к этому красивому человеку.
— Разве вы не знаете — о чем?..
— Я вас не понимаю, — отвечала она и быстро уходила.
Лейтенант провожал ее долгим скользящим взглядом.
У Кузьмича же был свой план: ему хотелось во что бы то ни стало сблизить Наташу с Шахаевым. Только Шахаев, думал сибиряк, достоин ее. Подружившись с ним, она, как полагал Кузьмич, постепенно забудет про свое большое горе и приободрится.
«Жаль девку. Засохнет», — сокрушался старик, обдумывая во всех деталях свой замысел. К его реализации он подходил в высшей степени осторожно.
— Довольно тосковать, дочка, — говорил он ей. — Не вернешь теперь его. На свете еще много встретится хороших людей. Ты бы поговорила, к примеру, с парторгом нашим. Он тоже про то скажет…
Но она выслушивала его равнодушно, будто навсегда застыла в своем горе.
Шахаев, не подозревая о Кузьмичовых планах, со своей стороны старался всеми силами втянуть девушку в общественную работу, на что она шла с большой охотой. Наташа сказала как-то парторгу:
— Товарищ старший сержант!.. Прошу вас — побольше загружайте меня делами. Мне иногда кажется, что я очень мало, слишком мало делаю!.. Разве сейчас можно так!.. Вы вот все ходите в разведку, жизнью рискуете, проливаете кровь… А я… ну, что я делаю полезного?.. Перевязываю раненых?.. Но в роте их не так уж много бывает!.. Я не могу больше так. Прошу вас!..
Он пытался разубедить ее и сокрушался оттого, что слова его не достигают цели.
По совету парторга Камушкин стал давать Наташе различные поручения, которые девушка выполняла с большой охотой и с чисто женской аккуратностью. Она читала разведчикам свежие сводки Совинформбюро, распределяла газеты… Старый и добрый Кузьмич видел, что, где бы она ни была и что бы ни делала, всюду за ней следили умные, чуть раскосые глаза Шахаева.
Командир роты распорядился, чтобы до ночи разведчики отдыхали. Кузьмич со своим верным помощником Лачугой натаскали к палаткам свежего душистого сена, накрыли его пологом, и бойцы улеглись спать, сняв ремни и расстегнув воротники гимнастерок.
Шахаев лежал рядом с Камушкиным. Кузьмич уселся на сваленном танком яблоневом дереве и курил. Парторг задумчиво глядел на сизый дымок, витавший над головой старого солдата, и не мог смежить глаз. Он приподнялся и с удивлением увидел, что никто не спит. Широко раскрытые глаза разведчиков были устремлены в небо.
— Что же вы не спите, друзья? — спросил парторг. — Ночью не придется отдыхать.
— Не спится что-то… — ответил за всех Ванин, который, впрочем, уже выспался раньше. — Блохи кусают…
— Врешь ты! — зашумел на него, явно подражая Пинчуку, оскорбленный Кузьмич. — Брешешь! Откуда блохам взяться? Сено свежее.
— Не спится и мне, — сказал Камушкин.
— Ну вот видите! — воскликнул Сенька и, неожиданно посерьезнев, спросил задумчиво: — Каков он… Днепр, ребята… а? Поскорее бы добраться до него. — И, помолчав, вдруг предложил: — Может, споем? Давай, Кузьмич, затягивай!
— А какую?
— Любую.
— Я больше старинную…
— Валяй, валяй! — поощрял Сенька.
Кузьмич выплюнул окурок, украдкой взглянул на Наташу и, разгладив усы, прокашлялся. Выгнув шею как-то по-петушиному, запел хрипловатым голосом: