Но по пути себя ты обретешь.
Пока ты с жизнью не расстался,
Иди всю ночь, и камень обретешь.
Пройди весь путь, и камень обретешь.
Иди всю жизнь.
И камень свой найдешь.
«Камень», Luce
БИЛЛИ
Я сдерживаю смех, когда провожу кончиками пальцев по бровям Седрика, потом по ресницам. У него подрагивают губы, и иногда он ворчит во сне. По вечерам он, как правило, еще долго не спит, после того как я засыпаю, часто бодрствует всю ночь. Зато рано утром проваливается в крепкий сон, и можно долго его дразнить, прежде чем что-то изменится.
Подвинувшись ближе к нему, я оставляю поцелуй на гладкой коже у него над сердцем, покрытой замысловатым узором, и бормочу что-то вроде «Подъем, доброе утро, уже половина восьмого».
Рука Седрика у меня на спине лишь сильнее прижимает меня к нему.
Я хихикаю:
– Ты нарываешься на будильник в виде щекотки.
Ноль реакции.
Мы вместе уже десять дней, и – Ливи говорит, что мы правда перегибаем, – с первого дня я ни разу не просыпалась без него. Да и как можно не перегибать, если это дарит такие невозможно приятные ощущения? Мне хочется напиваться этим счастьем допьяна, ни на что не оглядываясь, каждый день и без остановки.
Я поглаживаю пальцами чувствительную кожу между его ухом и линией роста волос, и даже в полусне он резко втягивает воздух. Глаза по-прежнему закрыты, но на губах появляется улыбка.
– С добрым утром, ворчун. Какая песня прицепилась к тебе сегодня?
Рыкнув, Седрик потягивается:
– Лучше бы я тебе это не рассказывал.
– Поздно. – Это так забавно. У всех нас иногда крутится какая-нибудь мелодия в голове. Но мозг Седрика играет музыку постоянно, песню за песней, любых жанров, от рекламных мотивов и попсы до сложных инструментальных произведений. И ни секунды тишины. Наверняка ему и сны снятся под музыку, потому что, еще не успев толком проснуться, он уже слышит первые аккорды и всегда готов выдать название даже до того, как спросонья сообразит, где мы или какой сегодня день. – Итак. Что ты слушаешь сегодня?
– Ты не хочешь это знать.
– Теперь хочу еще сильнее.
– Там нет ничего романтичного.
– Выкладывай!
Он прижимает меня к груди и целует в волосы.
– Нам обязательно нужно вставать? Может, мы бы?..
– Нужно: у меня второе собеседование в музее. Но не переводи тему. Расскажи!
– Да блин, – хрипло ворчит он. Потом вздыхает и тихо напевает: – Три льва на майке. Жюль Риме[45] еще сияет. Хоть боли тридцать лет, я все еще мечтаю.
– Боже мой, Седрик!
– Он возвращается домой, он возвращается домой, он возвращается. Футбол возвращается домой.
От удивления у меня начинается приступ хохота, и я больше не хочу вставать. «Трех львов» обычно горланят на всю улицу в ливерпульских пабах и на весь остров на футбольных стадионах. Их не поют тихим мелодичным голосом с легкой хрипотцой. Тем не менее так это звучит невероятно красиво. Должно быть, Седрик чертовски хорошо умеет петь, если способен на такое даже в полусне. Во всяком случае, так эмоционально петь эти строки его заставляет не любовь к футболу. Седрик практически бесстрастный футбольный фанат… и, вероятно, вообще бы им не был, но у англичан нет такой опции.
– Музыка, – объявляю я. У меня словно пелена с глаз упала. Ну конечно. Музыка!
– Скорее, что-то отдаленно ее напоминающее, – бубнит он и вновь укрывает нас одеялом. – Или, по крайней мере, очень, очень банальная.
– Я имею в виду твою заброшенную учебу. – Я опираюсь на локти, чтобы лучше его видеть. – Это же музыка, верно?
Черты его лица немного напрягаются, что особенно заметно по закрытым глазам. Затем он их распахивает, и мимолетное впечатление рассеивается.
– Да, верно. Это музыка.
– Но… почему ты ее бросил?
– А почему нет? Ты ведь тоже бросила юриспруденцию.
Я сажусь и ищу лифчик, висящий где-то на подлокотнике моего разложенного дивана.
– А еще я ненавидела юриспруденцию. Но нет таких людей, которые ненавидели бы музыку. Тем более ты.
С другой стороны… Можно ли быть настолько в этом уверенной? Его мать – музыкант, оперная певица. А если она заставляла его заниматься музыкой так же, как мой отец – меня?
– Билли, до первой чашки кофе я могу петь, но не соображать. Если честно, петь я могу только потому, что еще не соображаю.
И я ему даже верю. От озадаченности между бровей Седрика образуется глубокая складка.
– Но чтобы поговорить, милая, мне правда нужен кофе.
Некоторое время спустя кухня наполняется приятным ароматом, исходящим от жужжащей кофемашины. Седрик стоит возле столешницы и размешивает яйца, капли воды падают с его мокрых волос на футболку.
Уже в третий раз я захожу на кухню и в третий раз облизываюсь. Этот парень возмутительно сексуален, когда по его шее стекает вода.
Я прочищаю горло.
– А как насчет этого? Ну давай, скажи, что так сойдет, ничего другого у меня все равно нет.
Его критический взгляд скользит по доходящей почти до колен темно-синей юбке в горошек, кремовой кофточке и однотонному блейзеру в тон юбке.
– Выглядишь как слишком послушная девочка.
Я с улыбкой качаю головой:
– Значит, подходит. Это музей, Седрик. Туда все одеваются как послушные девочки.
– Неудивительно, что туда никто не ходит.
– Вот и пусть туда не ходит никто из желающих смотреть на что-то, кроме экспонатов, неандерталец!
За такие бесстыжие фразы мне хочется дернуть его за ухо, но Седрик начинает переливать яйца на горячую сковородку, и я решаю не рисковать, чтобы на одежду, не дай бог, не брызнул жир. Затем на всякий случай снимаю блейзер, вешаю на спинку стула на безопасном расстоянии ото всей еды и повязываю на шею кухонное полотенце как нагрудник, после чего разливаю на две чашки кофе и молоко и одну двигаю к Седрику.
– Итак. Твой кофе. Больше никаких поблажек. Почему ты бросил музыку?
Он отпивает глоток, при этом лениво помешивая левой рукой содержимое сковороды.
– До выпуска оставалось уже всего ничего, и тут я заметил: ничего нового больше не будет, я зря трачу время.
– Но… если ты почти выпустился, почему нельзя было просто уйти с дипломом?
Не уверена, не лезу ли я во что-то, о чем Седрик не хочет разговаривать. Но мышцы его лица расслабленны, и не кажется, будто он чувствует себя как на допросе или загнанным в