А тут еще Дэвид.
– Дэвид, – сказала я. – Штаммы разводятся.
– М-мм. – Он лежал на моей кровати с газетой в руках.
– Он – Уолтер Штамм – с Борисом опять едет на озеро. Приглашает меня пожить там у них летом, как в прошлом году. В этот раз будет один Борис, без Лотты.
Дэвид посмотрел на меня и ухмыльнулся.
– Чем вызвана столь многозначительная улыбка?
– Сама знаешь.
– Ты, как всегда, самого высокого мнения обо мне. Он пожал плечами.
– Он джентльмен, Дэвид. Не предполагается, что я буду с ним спать. Он не для этого меня приглашает.
– И когда же отъезд?
Дай мне повод остаться, Дэвид. Если бы я знала, что все у нас наладится, я бы не поехала. Если бы я могла надеяться, что ты женишься на мне, ни за что бы не поехала.
– Не знаю, – ответила я. – Пока не решила.
Я ничего не решила и в следующие две недели. Пыталась вычислить, охладит ли его мое двухмесячное отсутствие или наоборот, как пишут в старинных трактатах о любви, в разлуке он полюбит меня еще сильнее. Я почти склонилась к последнему, когда он вдруг заявился ко мне утром посреди недели.
Я еще не встала – не хотелось начинать день. В дверь постучали. Думая, что это Рита, я набросила на плечи одеяло и открыла. На пороге стоял Дэвид. От радости я не обратила внимания на выражение его лица.
Значит, мне не надо никуда ехать.
Это была первая мысль. Мне не надо ехать на озеро, он пришел, потому что соскучился, может, попросит меня остаться, случилось что-то хорошее, я снова та, которую он любит, а не просто постоянная подстилка, теперь все будет хорошо. Неважно, в чем причина, весна ли виновата, или он сам наконец понял, как все у нас глупо и нелепо. Главное, это наконец случилось.
Но я ошиблась. Дело было не в весне, и не в любви, и не в романтических глупостях. Он пришел с известием, что умерла моя мать.
Когда отец вернулся с работы, она лежала в кровати и ей было уже совсем плохо; ее увезли в больницу и через час она умерла. Выкидыш, большая потеря крови; вероятно, она побоялась встать с кровати и позвать кого-нибудь на помощь – хотела сохранить ребенка.
– Говорила я ей – поставь телефон, – сказала я Дэвиду и заплакала.
Я стыдилась ее беременности, но, когда она умерла, меня стало преследовать чувство вины. Бесполезное, бесплодное чувство. Я пыталась урезонить себя, убедить, что все равно не могла ей помочь. Но все было напрасно.
Я поехала домой. Но прежде спросила Дэвида, правильно ли я делаю, и он ласково ответил: «Решай сама». Его нежность лишь усиливала чувство вины: ведь она была вызвана сочувствием к моей потере.
– Отец обо мне спрашивал? Дэвид покачал головой.
– Он разозлится, если я приду?
– Теперь он вряд ли сможет злиться.
Он хотел меня подготовить, но я не поняла.
Немного успокоившись, я надела черный костюм с белой блузкой, и мы вышли. Проехали несколько остановок на метро, потом шли пешком: мне надо было собраться с мыслями. Оказавшись в знакомом районе и даже увидев наш дом, я ничего не почувствовала. Но, взглянув на узкую лестницу, представила себе, как моя бедная мать, с огромным тяжелым животом, больная, усталая, поднимается по ней несколько раз в день, – и снова расплакалась. Рыдания душили меня, я совсем обессилела от слез, и Дэвид буквально втащил меня вверх по лестнице. Остановившись возле нашей двери, он постучал. Никто не ответил. Мы медленно поднялись на следующую площадку, к Ландау. Берта Ландау открыла дверь. Ее опухшие от слез глаза увидели сначала Дэвида, потом меня. В первый раз за много лет она посмотрела на меня без ненависти. И посторонилась.
Весь свет, проникавший в кухню, казалось, падал на белый стол у окна. За столом молча сидели два старика и держали в зябнущих руках стаканы с горячим чаем, пытаясь согреться. Один был отец Дэвида. Второй – мой. Они кивнули, и голова моего отца все продолжала часто-часто кивать. Я не могла оторвать от него взгляда и не двигалась с места, хотя Дэвид пытался за руку утащить меня в свою комнату.
Меня поразило даже не то, что отец так страшно постарел, но он стал в два раза меньше, словно усох. До сих пор не знаю, насколько изменился он, насколько поменялось мое восприятие, но он выглядел таким тщедушным, что я чуть не вскрикнула, сообразив наконец, кто передо мной. Он всегда был невысокого роста, пожалуй, пониже меня, но он никогда не казался мне маленьким – такой он был крепкий, осанистый, видный, во всем его облике чувствовались воля, характер. Теперь он стал не просто маленьким – он превратился в гномика. Усох, скукожился. Крохотный человечек, для которого окружающий мир слишком велик. Вполне подходящая компания для мужа Берты Ландау – тот всю жизнь был жалкий и затюканный.
Идя туда, я призывала на помощь всю свою выдержку. Думала, что придется на время забыть о ссоре с отцом, о своей обиде, чтобы иметь возможность попрощаться с мамой. Оказалось, и ссора, и обида уже ни для кого ничего не значат. Старик у стола, сморщенный, высохший, с безразличным видом кивающий головой, словно воочию увидел смерть и все остальное ему теперь безразлично, – этот старик не имел ничего общего с моим отцом, не имел отношения к нашей ссоре.
Я сказала:
– Здравствуй, папа.
Он перестал кивать, и я вошла в кухню. Дэвид вошел за мной и закрыл дверь. Раздался щелчок, словно ключ повернулся в замке. Мой отец взглянул на полупустой стакан на столе и осторожно отодвинул его. Я посмотрела на отца Дэвида. Его глаза задержались на мне и привычно скользнули вниз, к знакомой и безопасной поверхности стола.
– Ужасное событие, – сказал он.
На мгновение мне показалось, что это сон. Два старика, сосредоточенные и отрешенные. Два старых шахматиста на скамейке в парке, разыгрывающие воображаемую партию. Я потрясла головой, отгоняя наваждение.
– Пошли в мою комнату, – сказал Дэвид.
Я с благодарностью последовала за ним. Сняла жакет, села на кровать. Мое возвращение домой стало не победой, а поражением, связанным даже не со смертью матери, а с нашей – моей и отца. Я с грустью поняла, что в наших отношениях уже ничего нельзя изменить. Мы с ним расстались навсегда, но не в момент безразличия или неприязни, которая приходит и уходит, а в гневе, в разгар борьбы. Мы как будто оба погибли, сражаясь, и потом, в новой жизни, не узнали друг друга, потому что от прошлого осталась только злоба.
Я сделала еще одно открытие. Куда бы я ни посмотрела – на улицу, на скат крыши, на скрипучие ступеньки, накрахмаленные занавески или сверкающий линолеум в кухне Ландау, – все было мне знакомо, все являлось частью моей жизни. По-моему, тогда у меня впервые возникло ощущение неразрывной связи с прошлым. Вернее, понимание, что прошлое связано с настоящим. И сколько бы я ни пыталась вычеркнуть его из памяти, оно всегда будет преследовать меня, нежеланное, как надоевший любовник, и неприметное, как скромная девушка в толпе, но от этого не менее реальное.