Мы с Карлом действительно в чем-то похожи, но лишь в том, что в каждом из нас заслуживает презрения. Оба трусы и приспособленцы. У обоих нет понятия о чести, только Карл вдобавок делает вид, что оно у него есть. Самое омерзительное, что он уверен, будто по праву получил состояние, женившись на Эмили. Он видел в себе воплощение своей же мечты – паренек из небогатой семьи (у его отца был маленький магазинчик в Бостоне), который благодаря своему усердию и святой вере своих родителей в университетское образование попал в Гарвард, где сосед по комнате (Уолтер) познакомил его со студенткой привилегированного Радклифа по имени Эмили Стори. Он сам, подвыпив, раздуваясь от самодовольства, рассказал мне историю этого знакомства.
– Эмили Стори, – повторил он, когда их представили друг другу, изо всех сил стараясь ее очаровать, хотя она была обыкновенная миленькая девушка, каких много, и ничем его особенно не привлекала, – какое красивое имя! Где вы его откопали?
– Ну, – отвечала она, немного смущаясь и словно сердясь на себя за свое смущение, – почему откопала? Стори живут в Салеме почти двести лет.
Это его и привлекло.
Через два года они окончили университет и поженились. Карл получил в фирме тестя какую-то маленькую должность, после рождения первого сына – повышение и с тех пор вел жизнь богатого человека из хорошей семьи (каковым он не был). Однако ни на его лице, псевдомужественном и пустом, как реклама мужских сигарет, ни в глазах не появилось выражения спокойствия и довольства, а улыбка осталась заискивающей. О, как он старался быть внимательным ко мне, как откровенно льстил Уолтеру, как без конца цеплялся к Эмили, приятной, спокойной женщине, чье терпение казалось бесконечным, хотя она прекрасно понимала, что не подурнела и не поглупела с тех пор, как он сделал ей предложение. Удивительно, что Уолтер не возмущался отношением Карла к жене, наоборот, по дороге домой заметил: «Какие милые люди», и я поняла, что он расценивает выпады Карла как милые семейные шуточки. Через год мое самое безобидное замечание воспринималось им как личное оскорбление.
По вечерам, когда Борис уходил спать, мы разговаривали. Однажды он спросил меня о Дэвиде:
– А куда делся тот красивый молодой человек, который приезжал к нам вместе с вашим братом?
– Дэвид? Наверное, работает в городе.
– Вы давно знакомы?
– Всю жизнь. Наши матери знали друг друга еще до нашего рождения.
Его интересовало все, что я рассказывала о себе, о семье, о районе, в котором выросла. Через несколько лет он стал читать книги по еврейской истории, и я в шутку спрашивала, не пытается ли он таким образом возродить свое чувство ко мне. А потом меня до глубины души стало возмущать, что он использует мое происхождение как козырную карту, которую можно выложить на стол или придержать – в зависимости от хода игры. Но в то лето я благодарила судьбу: наконец появился человек, которому интересно все, что со мною связано, и которому можно поплакаться, и он, в отличие от Дэвида, не станет меня за это осуждать. Для Уолтера моя мать была не просто образцовая еврейская жена и мать, трагедию которой лучше запрятать поглубже в памяти, если уж нельзя забыть совсем. Он воспринимал ее как некую экзотику, потому что его собственная мать запомнилась ему на фоне серебряных чайных сервизов («Как хороша была мама за чаем – платье из красной тафты и сверкающее серебро»); на фоне строгих и скучных нянек, приводивших его в гостиную поцеловать перед сном мать. (Ворот одного из ее платьев был отделан горностаем. Он все норовил потрогать мех и однажды был сурово наказан за то, что раскапризничался и вцепился в ворот, когда няня велела ему идти спать.) Красивые обряды в католической церкви на Третьей авеню, где иногда ему выпадало счастье присутствовать на воскресной службе вместе с матерью. (Его бабушка по материнской линии была еврейка, но до семнадцати лет Уолтеру об этом не говорили; его отец относил себя к свободомыслящим методистам, как ни странно это звучит.) О родителях Уолтер всегда говорил в прошедшем времени, и лишь к концу лета я с удивлением узнала, что его отец жив-здоров и живет в Калифорнии.
Отец Уолтера, по сути, мало чем отличался от моего, но я поняла это много позже. Все различие сводилось к разнице в стартовых условиях. Проще всего было бы сказать, что отец Уолтера более честолюбив от природы, поэтому и стал миллионером. Но отцу Уолтера, в отличие от моего, не пришлось пересекать океан и с нуля начинать новую жизнь в Америке. Это сделал за него его отец, дед Уолтера, в 1856 году, и когда двадцать лет спустя родился отец Уолтера, последний из восьми детей, у деда уже была сапожная мастерская в доме на Первой авеню, где и жила вся его семья. Когда родился Уолтер, его отцу принадлежали и этот дом, и соседний, с процветающим продовольственным магазином на первом этаже, и еще две пивные на Хьюстон-стрит. К тому времени родители Уолтера сами уже переселились из района Маленькой Германии на 86-ю улицу, в район, который позже получил название Йорквил и куда нам, родившимся в бывшей Маленькой Германии, строго запрещалось ходить из-за нацистских банд, а уж если мы там оказывались, под страхом смерти запрещалось покупать мороженое. Отец Уолтера все еще пил за обедом пиво, но мать, беря в руку бокал вина, смущенно уверяла гостей, что она сама пиво на дух не переносит. Она продолжала посещать церковь на Третьей авеню, но перестала брать книги в немецкой библиотеке. (Ее привезли в Америку в младенческом возрасте, но до школы она не говорила по-английски.) Требовала, чтобы муж покупал абонементы в оперу – правда, Вагнер казался ей тяжеловесным и она предпочитала итальянцев. Судя по всему, она жила в свое удовольствие, ни в чем себе не отказывая, и тем не менее она не была счастлива; Уолтер не запомнил, какая у нее была улыбка. Она запечатлелась в его памяти задумчиво сидящей у окна в гостиной на стуле с высокой спинкой; он тут же, в комнате, но она не смотрит на него – ее невидящий взгляд устремлен вдаль.
Единственный ребенок в семье, он родился, когда матери было тридцать четыре. Кажется, родители больше не хотели иметь детей; говоря по совести, он даже не был уверен, что сам был желанным ребенком. Конечно, это не значит, торопился он добавить, что его не любили. Помимо всего прочего, отец считал, что должен оставить наследника. Просто вряд ли у них была потребность иметь детей, как это свойственно другим людям. Мать так самозабвенно любила отца, так стремилась исполнять все его желания (она не подпускала к нему слуг, боясь, что они в какой-то степени заменят ее), что, в отличие от большинства женщин, не испытывала потребности заботиться еще и о ребенке. Нельзя сказать, что отец требовал особой заботы. Он был на удивление здоровый и жизнелюбивый человек. В свои семьдесят пять он каждое утро ходил пешком от дома на углу Парк-авеню и 86-й улицы до конторы на 42-й улице и уверял, что возвращается домой на машине только из-за того, что вечером на улицах слишком много народу и это мешает идти быстрым шагом. В семьдесят шесть он отошел от дел, построил в Калифорнии прекрасный дом с видом на океан и поселился там с женщиной, на которой женился через несколько месяцев после смерти матери Уолтера. Уолтер там еще не был, но, возможно, как-нибудь летом… Лотта и Борис очень привязаны к деду.